Шрифт:
Репетициям было отведено всего три недели, так как Гилгуд должен был приступать к съемкам в “Тайном агенте” Хичкока. Возможно, это обстоятельство сыграло всем на руку. Если бы времени было больше, серьезные разногласия между Гилгудом и Оливье в трактовке главного героя неминуемо завели бы их в тупик. На репетициях, впрочем, не было недостатка в спорах; реализм Оливье резко противоречил тому “неистребимому чувству красоты”, которым отличался Гилгуд. Конфликт никого не мог удивить. Гилгуд уже снискал славу великолепного актера-лирика, мастера звучащего слова; он всегда подсознательно стремился сохранить красоту поэзии, правильность ритма. Оливье же после классических пеленок жил более приземленной жизнью и, посвятив столько лет современной драме, инстинктивно старался вдохнуть в свои образы достоверность. Он был поглощен не столько поэзией, сколько тем, чтобы его Ромео получился реальным, живым персонажем — шестнадцатилетним взъерошенным мальчишкой, нерешительным и порывистым, мучающимся от всем знакомой пронзительной боли отроческой любви. С его точки зрения, Ромео слишком часто изображали томным романтиком, говорящим неправдоподобно гладко.
Когда 17 октября 1935 года поднялся занавес в “Нью-тиэтр”, на сцене все было готово для поединка между двумя ярыми эгоистами, для одной из тех драматических дуэлей, какие сто лет назад пользовались в английском театре большой популярностью. Ревниво оберегая собственную славу, каждый изо всех сил стремился затмить другого. Подобное соперничество никогда не входило в изначальный замысел постановки, но стоило ему заявить о себе, как оно превращалось в бесспорный залог кассового успеха.
Как и следовало ожидать, первый раунд остался за Гилгудом. Критики разнесли Оливье в пух и прах за насилие над поэзией, и их укусы жалили больше, чем когда бы то ни было, поскольку этот первый серьезный шекспировский экзамен значил для актера исключительно много. Перед вторым спектаклем он был в таком отчаянии, что хотел отказаться от роли. Отговорил его Олбери. Он не разделял пессимизма Оливье, и будущее подтвердило его правоту. “Ромео и Джульетта”, трагедия, впервые показанная 338 лет назад, выдержала в “Нью-тиэтр” рекордное число представлений — 186.
На протяжении многих лет сокрушительной критике тогдашнего Ромео-Оливье придавали большое значение По словам самого актера, она его совершенно потрясла. Безусловно, отдельные, выхваченные из рецензий фразы (”стихи в его исполнении вместо белых становятся бесцветными”, ”его Ромео только что не катается на мотоцикле”) создают картину безоговорочного осуждения. Но, внимательно перечитав прессу, можно убедиться, что она была не столь сурова, как принято теперь считать. В нескольких примечательных случаях резкую критику поэтической декламации Оливье компенсирует непомерное восхищение другими сторонами его игры. Конечно, хорошо известно, например, замечание Эгейта, высказанное им в радиопрограмме: "Если бы Ромео был просто терзающимся от любви глупцом, время от времени впадающим в транс и произносящим в этом состоянии стихи, в которых нельзя разобрать ни слова, — то его следовало бы играть Оливье. Но если речь идет о том, чтобы представить вдумчивого шекспировского влюбленного, то это должен делать Гилгуд”. Однако в ”Санди Таймс” тот же критик, сдобрив свою заметку обязательной ложкой дегтя, так оценивает ту же работу Оливье:
«Ромео в исполнении м-ра Оливье чрезвычайно пострадал от того, что актер не справился с поэтическим текстом… Но, за исключением декламации, поэзия присутствовала в избытке. Этот Ромео был олицетворением любовника, причем любовника, обреченного самим роком. Его мимика отличалась полнотой и разнообразием, осанка — благородством, он наполнил смыслом движения рук и сделал бесконечно трогательными незначительные жесты. Вспомните, например, как нежно поглаживал он сначала подпорки балкона Джульетты, а в финале — ее гроб. Впервые его страсть хлынула полным потоком, и горе предстало со всей мучительной болью…
”Так вот что! Звезды, вызов вам бросаю!” — эта строка подвела не одного актера. Оливье произносит ее без всякого выражения и добивается самого трогательного эффекта. Рассматривая образ в целом, могу без колебания утверждать, что этот Ромео волнует больше всех, которых я когда-либо видел».
Хорошо известно, что премьеры чреваты ложными впечатлениями; Ромео-Оливье, безусловно, становился лучше с течением времени. Он получал приветственные письма от многочисленных своих коллег, в частности поздравление от режиссера Тайрона Гатри, увидевшего в его исполнении ”необычайную жизненную силу: скорость и ум, пылкость и ловкость”. С.-Дж. Эрвин вышел из театра покоренный и посвятил свою еженедельную колонку в ”Обсервер” лучшему, с его точки зрения, Ромео которого ему довелось увидеть.
Даже Гилгуд, сделав резкие оговорки относительно чтения стихов, впоследствии высоко оценил этого Ромео, пронизанного духом Италии и романтизма:
«Помню, как пришедший на спектакль Ральф [Ричардсон] сказал: “Даже когда надо просто встать у балкона, он выбирает такую особенную позу, в которой есть и неотразимая животная грация, и сила, и страсть”. Я же был поглощен тем, чтобы красиво преподнести поэзию, но в эстетическом отношении, по сравнению с ним, оставался холоден как лед. Меня поразило тогда то, что впоследствии поражало всех, — его исключительная мощь и самобытность, то, как он набрасывается на роль и буквально сворачивает ей шею, не думая о себе и не заботясь о том, хорошо ли он смотрится, играет удачно или нет и так далее. Он великий лицедей, лишенный рефлексии. Он играет без всякой осмотрительности и страха, присущих многим из нас».
Щедрая дань! Но потомкам придется все-таки сделать скидку на исключительную скромность Гилгуда и его инстинктивное стремление, оглядываясь назад, увидеть в каждом лучшее, а не худшее. Его суждение можно уравновесить, процитировав сэра Алека Гиннеса: “Я играл всего лишь Аптекаря, мне был двадцать один год, так что на мое мнение трудно полагаться. Но помню, что я болел за Гилгуда, который в своем романтическом амплуа не знал в то время соперников в английском театре. Ларри Оливье играл, конечно, с блеском, но и с элементом дешевки — гонялся за сценическими эффектами и превращал поэзию в ничто. При этом он пользовался бесспорным успехом и выглядел в роли Ромео писаным красавцем”.
После шестинедельного пребывания в образе Ромео Оливье предстояло овладеть Меркуцио — ролью, будто созданной для него, из которой он твердо намеревался выжать все возможное. Случилось так, что в то же время в Америке Меркуцио играл Ральф Ричардсон, выступавший с Кэтрин Корнелл и Морисом Эвансом; по просьбе Оливье он кратко написал ему об усвоенном опыте и собственных сценических находках. Особенно он подчеркивал, как важно не спешить в монологе о королеве Маб. Оливье, навсегда запомнивший это письмо, даже теперь, сорок лет спустя, способен дословно процитировать его заключительные строки: «Надо постараться отыскать новый ключ для каждого своего выхода, и каждый раз носить костюм по-новому. Я сделал себе широченный плащ из чудесного алого фланелета, с которым могу проделывать самые разнообразные вещи. Надеюсь, мой мальчик, что все это не очень тебе надоело, и добавлю еще одно: трудность заключается в том, чтобы оставаться достаточно трезвым в течение часа и двадцати пяти минут ожидания перед последним выходом и не упасть со сцены в оркестровую яму. На это требуются годы труда, но это очень важно, ибо впечатление от поэтической "Маб" может быть в значительной мере ослаблено подобным инцидентом».