Шрифт:
По воду
Дня не видно за летней страдою. Мама знает – не буду упрямиться. – Ты сходил бы, сынок, за водою, а то вовремя мне не управиться. Я пойду за палатку, за церковь, буду ведра на дужках раскачивать, а потом зацеплю на зацепку, стану медленно ворот раскручивать. Вот кручу я, а сам вспоминаю всё о ней да о ней – на беду мою, и пока я ведро подымаю, обо всем, обо всем передумаю. Изменить ничего не изменишь, крутишь ручку – она уже теплая. Ах, колодец, тебя не измеришь – темен сруб, как душа ее темная. Подымать – это надо привычку. Расплескаешь… А к слову заметится: не поймать, если выпустишь, ручку – как ошпаренная завертится. Я ведро подымаю руками, а бока запотевшие, потные. Я к ведру прилипаю губами – словно губы ее: холодные. Ходит в горле кадык, льет за ворот. Рукавом – не подумайте: плачу я – утираюсь и снова за ворот, жму на ручку – а ручка горячая. Я спешу: мама ждет не дождется, а ведро так и ходит по проводу, так и бьется о стенки колодца! – Как за смертью слать тебя по воду. 1960 * * * («Уходим – разно или розно…»)
Уходим – разно или розно. Уйдем – и не на что пенять. В конце концов, не так уж поздно простить, хотя и не понять. И не понять… И только грустно свербит октябрь, и потому – яснее даль, темнее русло, а выйду – в листьях потону. О шелест осени прощальный, не я в лесу, а лес во мне – и плеск речной, и плес песчаный, и камни на песчаном дне. Набит язык, и глаз наметан. Любовь моя, тебя ль судить? Не то чтоб словом, а намеком боюсь тебя разбередить… 1960 * * * («Класть ли шпалы, копать ли землю…»)
Класть ли шпалы, копать ли землю хоть несладко, да не впервые. Вот и выдалось воскресенье, о плечистая дева Мария. В рельсы вмерз аккуратный домик в стороне от транзитных линий. Хлопнешь дверью – как на ладони водокачка да острый иней. В полушубке, сидящем косо, в черных чесанках, сбитых набок, покрасневшая от мороза, волочишь ты мужичий навык. Ты приходишь в пару из стужи, в белом облаке довоенном – вот он, дом: ни отца, ни мужа, только снимки – в упор – по стенам. В жадном взгляде, в святом упрямстве, в складках рта, где легла забота – и нелегкое постоянство, и неженская та работа. По привычке хоть что-то делать и пошила, и постирала. Вот и нечего больше делать. Постелила… Постояла… Руку вытянешь – никого там. Закричала бы что есть мочи! …Бьет прожектор по синим стеклам. Мелко вздрагивает вагончик. Притерпелось – и не изменишь, под соседний стук засыпаешь и куда-то всё едешь, едешь, а куда – и сама не знаешь. 1959 * * * («Непостоянная погода…»)
Непостоянная погода – то заморозки, то жара – как непосильная свобода меня преследует с утра. И то сказать: ложусь я поздно, встаю с тяжелой головой и грустно слушаю, как грозно гремит прибой береговой. И грустно думаю… Когда-то, возможно, что еще вчера, росла сосна… Теперь опята растут на пне среди двора. К чему бы эта чертовщина? К разладу? К осени? К зиме? Еще не умер – годовщина со дня кончины на уме. И на душе темно от мути, и смутно помнится мечта вздремнуть в бревенчатом уюте на печке, теплой от кота. Куда хватил! Чиновник бедный, в кругу своих чиновных дел томимый скукой кабинетной, запечных сказок захотел? Так вот она, твоя морока, твоя дорога, дуралей: ищи, как говорится, Бога в себе самом, да слезы лей, да простодушно жди у моря погоды с первым комаром, да мыкай счастье или горе с терпеньем, равно и с добром. А если дождь без передышки, то кто же в этом виноват? Едва забудешься – все шишки тебе на голову летят. 1964 * * * («Начальник милиции вышел в отставку…»)
Начальник милиции вышел в отставку. Как после болезни идет на поправку: пьет с ложечки, смотрит семейные фото, пока не осилят хандра и дремота. Вот, поднятый гимном, едва не спросонок он шлепает в белых казенных кальсонах. Потом, не по букве служебной науки, на них надевает гражданские брюки. Потом, расправляя за поясом складки, на воздух выходит. Глядит: всё в порядке. Вот, чиркая спичкой, садится на лавку. Он здесь размышляет. Он вышел в отставку. Весомые даты… Высокие вехи… Висят в гардеробе былые доспехи. Но жизнь прожита – ни почета, ни славы, лишь хваткая память: статьи да облавы, конспекты основ да разносы в дежурке, да злые окурки, да шнур в штукатурке. А жил он, по совести, не без приварка, закону служил, как овчар и овчарка, да боком выходят его аппетиты: и овцы не целы, и волки не сыты. Ну хватит! – он в лавку воткнул папиросу. Чего рассуждать! – он берется за прозу, за тяпку берется – окучивать грядки. – Как жизнь? – говорю. – Ничего. Всё в порядке. 1961 Попугай
Мой удел невелик. Полагаю, мне не слышать медовых речей. Лучше я заведу попугая, благо стоит он тридцать рублей. Обучу его разным наукам. Научу его всяким словам. На правах человека и друга из него человека создам. Корабли от Земли улетают. Но вселенская бездна мертва, если здесь, на Земле, не хватает дорогого для нас существа. Друг предаст, а невеста разлюбит, отойдет торжествующий враг, и тогда среди ночи разбудит вдохновенное слово: – Дур-рак! Что ж, сердись, если можешь сердиться, да грошовой едой попрекай. Бог ты мой, да ведь это же птица, одержимая тварь – попугай! Близоруко взгляну и увижу: это он, заведенный с утра, подарил мне горячую крышу и четыре холодных угла. Так кричи над разбуженным бытом, постигай доброту по складам. Я тебя, дуралея, не выдам. Я тебя, дурака, не продам. 1961 Дельвиг
Из трубки я выдул сгоревший табак,
Вздохнул и на брови надвинул колпак.
А. Дельвиг В табачном дыму, в полуночной тоске сидит он с погасшею трубкой в руке. Смиренный пропойца, набитый байбак, сидит, выдувая сгоревший табак. Прекрасное время – ни дел, ни забот, петух, слава Богу, еще не клюет. Друзья? Им пока не пришел еще срок – трястись по ухабам казенных дорог. Любовь? Ей пока не гремел бубенец, с поминок супруга – опять под венец. Век минет, и даром его не труди, ведь страшно подумать, что ждет впереди. И честь вымирает, как парусный флот, и рыба в каналах вверх брюхом гниет. Жизнь канет, и даром себя не морочь. А ночь повторяется – каждую ночь! Прекрасное время! Питух и байбак, я тоже надвину дурацкий колпак, подсяду с набитою трубкой к окну и сам не замечу, как тихо вздохну. Творец, ты бессмертный огонь сотворил: он выкурил трубку, а я закурил. За что же над нами два века подряд в ночах обреченные звезды горят? Зачем же над нами до самой зари в ночах обреченно горят фонари? Сидит мой двойник в полуночной тоске. Холодная трубка в холодной руке. И рад бы стараться – да нечем помочь, уж больно долга петербургская ночь. 1962 * * * («В полуночь петух на деревне…»)
В полуночь петух на деревне кричал, и в соседних дворах собаки зашлись, и деревья, обстав, скрежетали впотмах. И желуди шлепались оземь, шурша в прошлогодней листве как мыши, и шастала осень, с которой я в дальнем родстве. Я понял: погода ломалась, накатывался перелом, когда топором вырубалось всё то, что писалось пером; когда отсыревшая спичка от медленного сквозняка шипела и фыркала вспышка, как кошка во тьме чердака. И я, ослепленный доверьем, не ведал, что мне на роду, но пристально слушал деревья, уставив глаза в темноту… 1963