Шрифт:
— Вот чудак, — усмехнулся Петерс. — Зачем мне тебя испытывать? Ты весь как на ладони… Так что не кипятись.
— Не могу я, Яков Христофорович, спокойно об этом, — горячо продолжал Берзин. — Чуть какая заваруха — на меня косятся: из офицеров, георгиевский кавалер. Не доверяют…
— Понимаю тебя. Худо, когда не доверяют, больно… Людям верить надо. — Петерс помолчал, думая о чем-то своем. Потом пристально взглянул на Берзина. — Хотя, с другой стороны, как доверять, когда кругом враги, когда ножом из-за угла, в спину… А кто это тебе не доверяет?
— Свои же, солдаты. Начнешь дисциплину требовать — сразу крик: офицерские замашки, старорежимные порядки…
— Кричат, значит? Я так понимаю: люди впервые почувствовали себя людьми.
— Так ведь без дисциплины нельзя! — снова начал горячиться Берзин. — Армия ведь!
— Согласен с тобой. Дисциплина нам нужна твердая, революционная. Ты потолкуй с Петерсоном. Он на таких каверзных вопросах собаку съел. Как он, кстати? Все кашляет?
— Ив чем только душа держится! Худющий стал, как Дон Кихот. Ему бы паек хороший да солнышка…
Попробую что-нибудь достать. Солнце не обещаю, а добрый кусок сала, — глаза Петерса весело блеснули, — мы ему под подушку положим, а? Вот удивится-то?
— Черта с два удивится! Я ему фунт масла в карман сунул. Так он его — в общий котел. Ильич, говорит, одним пайком обходится. И нечего, дескать, меня подкармливать… Ты бы хоть с ним потолковал, Яков Христофорович. От имени Чека.
Петерс не ответил. Засунув руки в карманы, он шагал широко, твердо Печатая шаг. И Берзину невольно подумалось, что вот таким шагом Яков Христофорович будет идти всю жизнь, что не будет у него ни старости, ни болезней, ни сомнений.
— А солнышка, Эдуард Петрович, нам бы всем не мешало, — глухо заговорил Петерс и зябко поежился. — Поверишь ли, иной раз мечтаю: сижу в теплой комнате, солнце меня со всех сторон греет, а я — книжки умнющие листаю, картинки рассматриваю. Здорово! С тобой такое бывает?
— Во сне. Мольберты снятся. Палитры. И еще рощи — как Барбизонские — солнечные, светлые, теплые.
— Каждому, выходит, свое! — Петерс, остановился. — А не кажется ли тебе, мой дорогой живописец, что мы с тобой форменные фантазеры? Расскажи ты своим внукам, о чем мы с тобой разговаривали в январе восемнадцатого года, — не поверят. Голод, разруха, контра на каждом шагу, а мы — книжки, картинки, Барбизонские рощи…
— Поверят! Если настоящими людьми будут — поверят.
Петерс искоса взглянул на Берзина. Потом резко, как отрубил, спросил:
Как нога?
— Ничего, ковыляет.
— Стоишь твердо?
— Как будто, — Берзин для убедительности притопнул. — А что?
— Есть поручение, — Петерс на секунду замялся. — Сегодня вечером ты свободен?
— Абсолютно.
— Ресторан Палкина знаешь?
— Не приходилось бывать. А что?
— Постарайся найти и приходи туда часам к десяти. Хорошо?
— Будем ужинать?
— Нет. Просто посиди в общем зале. Закажи что-нибудь. Присмотрись, что за люди там… Если встретишь знакомых - не узнавай. Ну, а если нашим ребятам понадобится - помоги.
— Ясно.
На углу Литейного они расстались. Эдуар Петрович постоял немного, будто раздумывая, куда идти, потом плотнее запахнул шинель и зашагал, припадая на раненую ногу.
4
В дымном тумане у потолка плавали тусклые люстры. Ресторан разноголосо гудел. Оркестрик выбивался из сил, пытаясь перекрыть сбивчивым ритмом говор подгулявших посетителей.
Эдуард Петрович отыскал единственный свободный стул — у стены — за двухместным столиком. Напротив него, уронив кудлатую голову на согнутые руки, спал какой-то парень в поношенной офицерской гимнастерке.
Поджидая официанта, Берзин осмотрелся.
Френчи и кителя, длиннополые сюртуки, вышедшие из моды еще перед, войной, и будто вкрапленные в них цветастые платья женщин. Спертый, прогорклый воздух. Расплывчатые, неосязаемые лица, среди которых преобладали лоснящиеся физиономии бывших «господ интендантов».
За соседним столиком, уставленным бутылками и снедью, толстый, с отекшим лицом усатый субъект что-то втолковывал высокому, с военной выправкой моряку. Изредка оттуда долетали полуобрывки фраз: «…суконце-то было с изъяном…», «…за ценой не постоим…» Моряк мотал головой и, брезгливо морща горбатый нос, цедил из стакана липкую жидкость.
Гражданских было мало. Они как-то затерялись в этом хмельном мирке. И, наверное, поэтому Эдуарду Петровичу показалось, что сидит он сейчас среди мрачных, опустившихся резервистов, давно потерявших надежду возвратиться в строй.