Шрифт:
Громко обсуждает мастеровой люд редкостный случай. Что побудило пчел на такое, как это угораздило их опуститься не на липу, не на другой двор, а обязательно в самый день свадьбы прямо на космы музыканта? Они гадают, предсказывают, только не войну, не голод, как обычно, когда увидят в небе светящиеся столбы или зарево, а счастье и удачу дому мастера.
Пчелиный венок приносит Кризасу громкую славу. Слух об этом происшествии быстро разносится по всему Паграмантису. По правде, рой должен принадлежать портному, но он добровольно уступает его молодым. Пусть с сегодняшнего дня пчелиное единство послужит юной паре примером, пусть с каждым годом умножается их род. И пусть жизнь у молодых будет такая же сладкая, как тот мед, который они найдут в сотах!
Блудный сын
Сношенька для Девейкиного дома что солнышко: и греет, и светит. И мастерово жилище теперь выше, просторнее: молодые женские руки откопали из-под мусора порог, подмели углы, окошки; тут сношенька повесила привезенный рушник, застлала постели братьев пестрыми покрывалами, там принялась наводить порядок в палисаднике. Меньше стало в семье споров, дрязг. Йонас больше не хватает Андрюса за горло, да и Андрюс совсем переменился: словно смекнув, что лежа на печи не спечешь калачей, начал раньше вставать и уже целый месяц учится на органиста. Чеботарем отцу не удалось его сделать, от каменщика Андрюс удрал через пару дней, зато органист уже который раз при встрече с мастером похваливает сына:
— Есть у него голос!
Радуется в душе мастер, но людям говорит:
— Авось, на худой конец хотя бы кожемяка из певца выйдет.
Сношенькина стряпня тоже сближает домочадцев. Чуть только завтрак или обед — нету свободной ложки за столом: причмокивают языки, приплясывают клецки. Мастеровы уста возносят хвалу похлебке, гороховой каше и колбасам. Случается, старик даже впросак попадает: сегодня ужин готовила матушка, а отец, облизываясь, воздает хвалу снохе.
Мастер и Йонас как будто ревнуют сношеньку друг к другу и втайне соревнуются, стараясь угодить ей. Нужно что перетащить, поднять — оба хватаются. Сношенька в костел — один чернит ей сажей башмачки, другой за нее воду приносит. Только Симас, словно облагодетельствовал семью одной своей женитьбой, стал еще неповоротливей, необщительней, молчаливей. Приходит из кузницы, садится возле жены и:
— Высохли уже мои портянки? — Или того лучше — Видать, зачастит теперь легулярно дождь…
Все его любовные слова — про перемены погоды, про то, что теперь в кузнице «легулярно» есть работа и скоро лошадей станут подковывать не иначе как зимцовыми гвоздями. Который раз поминает Симас зимцовые гвозди, а никто в семье не знает, что это такое, и думается мастеру — хорошо бы перестать сынку стенку протирать, прижался бы к своей женушке, утешил бы ее сердечко. Но и то большое событие, если Симас буркнет жене что-нибудь о подковных гвоздях. Чаще всего в часы досуга сидит он словно кол проглотил, и, кроме ровного, вгоняющего в сон посапывания, ничего от него не услышишь.
В сумерках, когда многие еще беседы ведут, Симас, как таракан, уже заползает в свой угол, и вскоре раздаются всякие кузнечные звуки: ухает, свистит, звенит на все лады. И не слышно, чтобы молодые разговаривали или шептались.
Не так в давние времена мастер со своей женушкой сладкий мед добывал! Ах, и была тогда Аготеле, что огонь!.. Работал мастер, отдыхал или трубку набивал, но все не выпускал ее руки: все рученька у него в ладони да в ладони, как марля на ране. А сколько он тогда глупостей наболтал, сколько насулил Аготеле молочных рек, золотых гор! Если сегодня этого у Аготеле нету — никто не виноват. Ведь матушка и сама видела — не лежали без дела ни рубанок, ни пила.
По мысли мастера, так получается: женщину умей приласкать; как только она хвост задрала — и тот по гладь. Умей пообещать — умей и не выполнять. Только она замяучит: мяу-мяу, тут же отзовись:
— Сейчас, сейчас, кошечка!
Ох, Симас! Трудно тебя учить. Слышит раз отец — молодая слезами заливается, а кузнец дует во все носовые мехи, дрыхнет себе в постели. Другой ночью прислушивается Девейка: скребутся под окном. Выходит поглядеть — видит: что-то чернеет у стены. Сунулся мастер поближе: свернувшись в калачик, зажав руки под мышками, — Марцелике.
— Чего, доченька, мерзнешь, может, поругались?
— Нет, тятенька, сон не берег. Услышала, что так красиво поют, выбежала послушать.
Набивает мастер трубку, закуривает, присаживается к сношеньке и сам слушает пение, поглядывая на небо. А там, будто золотистые камушки на глубоком голубом дне, мерцают звезды. Догадывается сношенька, о чем думает свекор, и спрашивает: правда ли, что это ангелочки летают с затепленными свечками? Девейка, попыхивая трубкой, объясняет: там новые, неведомые миры, где, может, живут такие же люди. Марцелике совестно, что мечты у нее такие глупые. Но ее ли в этом вина, ведь маменька так говорила.
Понимает Девейка причину бессонницы и тоски женщины: теперь этот бутончик только распускается. Вот он, старик, да и то ночью хмелеет — хочется брести, уходить неведомо куда, и звуки далекой песни выжимают слезу. Поэтому свекор не уговаривает сношеньку возвращаться в дом, зябнет сам и, сочувствуя ей, говорит:
— Потеребила бы ты за ноги своего ворона — не выспится он, видишь ли…
Марцелике смеется, не попрекает мужа. Но мастер знает: пень обомшелый этот Симас, а не мужик. Потел бы он с женой на игрище, попел бы на вечеринках вместе с молодежью, хотя бы до поры до времени, пока не понадобится зыбку подвешивать. Но что ты с ним поделаешь — гвоздь зимцовый!