Шрифт:
Гестапо ничего не знает. Только одни догадки. И если человек с Вальдштрассе не сдаст Войтека , а тот в свою очередь Лену, ей ничего угрожает сейчас.
Войтек был первым. И насколько слышали перепуганные девушки, это был не просто допрос, а допрос «с пристрастием», как между собой пошутили солдаты, охраняющие Катю и Лену. При каждом ударе Лена закрывала глаза и старалась думать о чем угодно, но только не о том, что происходило сейчас в Розенбурге , и чем это угрожало ей. Прикрыла глаза и мысленно стала вспоминать какую-нибудь мелодию. В голове тут же заиграли звуки танго, а следом пришли воспоминания. И постепенно бешеный ритм биения сердца чуть замедлился, а дыхание выровнялось. Правда, все снова вернулось на круги своя, когда ее вызвали к Цоллеру после допроса Войтека , и когда она увидела избитое лицо поляка.
— Ты боишься меня? — спросил Цоллер , едва Лена, сложив руки за спиной, чтобы не выдать свое волнение, встала напротив стола, за которым он сидел.
— Все боятся сотрудников гестапо, — осторожно ответила она, и он усмехнулся.
— Боятся только те, кому есть что скрывать, — заметил гауптштурмфюрер в ответ. — Старая истина, которая для меня подтверждается раз за разом. Давай приступим к нашему разговору и проверим, верна ли она в твоем случае.
Лене казалось, что она знала, что будет на допросе, и сумеет выйти из него без каких-либо подозрений. Она заранее продумала, что будет отвечать и как будет держаться во время этого разговора. И ей повезло, что Цоллер решил не применять к ней насилия во время разговора, удовлетворившись моральным давлением — угрозами и шантажом, переходом от крика к спокойному располагающему тону.
Нет, она ничего не знает об убийстве Урсулы. Нет, она ничего не знает о радиопередачах англичанам. Ей вообще запрещено покидать замок, фрау Биргит может это подтвердить. Нет, она никогда не замечала ничего подозрительного за Войтеком или Катей .
Но гауптштурмфюрер был очень умен и не зря занимал свое место в гестапо. Он мог повторить вопрос внезапно, когда того совсем не ожидалось, втискивая его между двумя совершенно не относящимися к теме. Или задать внезапно и невпопад, казалось бы, совсем неподходящий вопрос. Например, какого цвета дом на Вальдштрассе под номером пятнадцать, и какие цветы растут в огромных садовых вазонах на его крыльце. И она делала удивленный вид и повторяла раз за разом, что никогда не была на этой улице, тем более, в доме какого-то немца.
Лишь один-единственный раз Лена запаниковала во время допроса. Это случилось, когда в комнату шагнул солдат и положил на стол перед Цоллером небольшой холщовый мешок, где Лена хранила свои маленькие сокровища — воротник матери, какие-то мелочи, оставшиеся из прошлой жизни в Минске, и пуанты, которые Рихард привез ей из Берлина.
— Что это? — отреагировал Цоллер , насторожившись, словно собака, учуявшая след.
— Вещи этой русской, — вытянулся солдат. — Посмотрите сами, странные какие-то.
Странными, видимо, немцу, некогда простому крестьянину из Австрии, показались балетные туфли. Лена видела, что Цоллер с трудом подавил раздражение. Посмотрел на них внимательно и перевел цепкий взгляд на Лену.
— Зачем тебе они?
— Я… я танцую, — произнесла растерянная Лена, не сообразив сразу, как нужно ответить на этот вопрос, чтобы не вызвать лишних подозрений.
— Танцуешь? — переспросил гестаповец насмешливо. — Где? Здесь? Калеку развлекаешь, что ли?
— Я — балерина, — резче, чем хотела, произнесла девушка, задетая за живое оскорблением Иоганна. — Вернее, я была балериной, пока немцы не вторглись в СССР, нарушив свои обещания.
Эта резкость могла ей дорого стоить. Лена только потом поняла это. Но он не стал наказывать ее за дерзость.
Мысли Цоллера в тот момент были явно заняты совершенно другим. Он посмотрел на пуанты, затем на Лену — прямо в глаза, а потом достал складной нож из кармана и вынул лезвие. Она даже ахнуть не успела, как гестаповец ловко пропорол «коробочку» сначала на одной туфле, а потом на другой. Распотрошил их с трудом и, убедившись, что внутри нет ничего подозрительного, отрезал ленты и пробил лезвием основу. С явным удовольствием. Глядя Лене прямо в глаза.
Всего лишь пара минут, и все было кончено. То, что когда-то для нее было таким важным и дорогим, лежало бесформенной кучей текстиля перед немцем. Поруганная жестокостью и ненавистью мечта.
— Значит, ты балерина, — произнес Цоллер , чуть нахмурившись, возвращая складной нож обратно в карман и извлекая записную книжку. Он взглянул на документы, лежащие на столе, записал пару строк, а потом махнул рукой солдату у двери, показывая, что Лену можно отпускать. Ей бы почувствовать облегчение, когда тот схватил грубо за локоть, поднял со стула и буквально вышвырнул за дверь в соседнюю комнату. Но Лена видела перед глазами уничтоженные пуанты и не могла не заплакать, выплескивая из себя обиду и страх. Почему-то именно это вдруг снова вскрыло старые затянувшиеся раны, потащив за собой воспоминания о разрушенном городе, о смерти близких и навсегда разбитых иллюзиях о счастливом будущем.
Встревоженный Войтек , на лицо которого было страшно смотреть из-за сломанного носа, ссадин и уже заплывшего глаза, шагнул к Лене, едва солдат втолкнул ее в комнату, и положил руку на плечо, пытаясь успокоить.
— Все хорошо? — прошептал он в ее ухо еле слышно, прежде чем их растащили в разные углы комнаты солдаты. Она кивнула ему со своего места, понимая, как важно ему понимать ситуацию сейчас.
Последней на допросе была Катя. Разговор с ней прошел намного быстрее, как показалось Лене. Может, потому, что Катя, до безумия боявшаяся гестапо, почти сразу же впала в истерику и не могла сказать ни слова даже после пары пощечин от раздраженного Цоллера . Они наоборот вогнали ее в состояние ступора, и гестаповец даже сначала решил забрать ее с собой в город, мол, там она точно заговорит. Но в итоге все же передумал — просто выкинул ее вон из комнаты, обозвав «тупой русской коровой».