Мариенгоф Анатолий Борисович
Шрифт:
Младость! Младость! У нее завидный аппетит.
Донжуанская тактика брать "на душу" или "на хамство" - это тоже его, ливановское. Гениальная тактика! Без поражений. И даже не только донжуанская. В жизни, бывает, надо покорять и обаять не одних женщин, а, к сожалению, и начальство, которого у нас много. Может быть, даже чересчур много. И оно, как замечено, шибко клюет "на душу" или "на хамство".
Больше всего на свете Ливанов любил разговор о себе.
Как-то за столом я спросил:
– Что это, Боря, ты сегодня такой скучный, мрачный?
– А с чего ему веселиться!– дернула плечиком Нина Николаевна.– Ему ж неинтересно. Говорят-то об искусстве, а не о нем.
Вот случай памятный и отмеченный в летописях Художественного театра.
В одиннадцать часов и три минуты в репетиционной комнате, называвшейся почему-то КО, возле длинного стола, покрытого спокойным зеленовато-серым сукном, только один стул еще не был занят.
Станиславский вторично вынул из жилетного кармана большие золотые часы с крышкой и "засек время", как сказали бы мы теперь.
В репетиционной комнате, похожей на белую больничную палату, стало очень тихо.
Единственный свободный стул должен был занять Ливанов.
– Очевидно, нам придется подождать Бориса Николаевича, - глухо сказал бог, щуря глаза.
Он щурил их по-доброму и по-сердитому. Сейчас сощурил по-сердитому.
Все молчали.
А Нина Николаевна, сидящая по правую руку от бога (одесную, как говорили в МХАТе), нервно задергала плечиками.
Почти все собравшиеся для застольной репетиции уже имели свое собственное место на полочке Истории русского театра. Они хорошо знали это, всегда это помнили и соответственно держались как в жизни, так и в театре.
Улыбался один Качалов. У него было чувства юмора больше, чем у других. Да и к "полочке" относился свысока.
Через длинных-предлинных пять минут бог в третий раз взглянул на свои золотые часы.
Все минуты, часы и дни совершенно одинаковы только в глупой школьной арифметике. А жизнь, как мы знаем, это самая высшая математика. В ней все относительно: и любовь, и дружба, и доброта, и верность, и пространство, и время. Поэтому я и сказал: через длинных-предлинных пять минут.
– Очевидно, нам придется еще подождать Бориса Николаевича, - сказал бог таким тоном, каким он разговаривал в трагедии Шекспира "Юлий Цезарь".
Константин Сергеевич положил перед собой свои золотые часы, не защелкнув крышку с красивой монограммой.
Стало еще тише.
Только карманные часы тикали громко, как башенные.
Ливанов вбежал в репетиционную через двадцать две минуты. У него вспотели брови и галстук съехал налево.
Все, кроме Качалова, сидели с окаменевшими лицами.
– Простите, Константин Сергеевич!– сказал Ливанов грудным плачущим голосом.– Простите меня.
Бог, сощурясь, взглянул на циферблат с черными стрелками.
– Борис Николаевич, вы изволили опоздать на тридцать минут.
– Простите, пожалуйста, Константин Сергеевич!
– Как это могло случиться?
– Я... проспал, - тем же могучим плачущим голосом ответил Ливанов.
– Что-о?
Неприкрытая наглая откровенность сразила бога.
Литовцева метнула гневный взгляд на Василия Ивановича, потому что он прикусил верхнюю губу, чтобы не прыснуть смехом в такую трагическую минуту. И... о кошмар!– он еще подмигнул Ливанову.
Растерявшийся бог повторил:
– Что-с?.. Проспали?.. Репетицию?
Других слов у него не было. Разнородные чувства переполнили голову и сердце. Воцарилась пауза, которая и для Художественного театра являлась необычной.
– Простите меня, пожалуйста, Константин Сергеевич.
– Вам, Борис Николаевич, надлежит просить прощения... вот... у-у-у... Нины Николаевны... у-у-у... Василия Ивановича... у-у-у... Ивана Михайловича... у-у-у... у всех... н-н-да... которых вы заставили ждать... нда-с... ровно тридцать минут... У меня часы Мозера... Вперед не убегают... Извольте-с просить прощения... Извольте-с... По очереди.
Бог широким жестом обвел всю окаменевшую полочку Истории русского театра.
– Простите меня, пожалуйста, Нина Николаевна...– начал Ливанов все тем же плачущим басом.– Простите меня, пожалуйста, Василий Иванович.
Сверкнув через пенсне смеющимися глазами, Качалов с театральной величественностью кивнул головой:
– Бог простит.
– В том-то все и несчастье, что наш бог простит его, - шепнула Литовцева.– Вот увидишь, простит. Любимчик!
И плечики Нины Николаевны иронически продрожали.