Мариенгоф Анатолий Борисович
Шрифт:
– Одесситки прелестны и умны, как черти!– сказал Шершеневич.
– Я вижу, Дима, у вас большой опыт.
– Поэту надо знать жизнь, Мартышка.
Я спросил озабоченно:
– В Одессу?.. А у тебя, Нюха, в Одессе имеется хоть какая-нибудь подружка?
– Нет.
– Зато у меня найдется. И не одна, - успокоил Шершеневич.– Они будут теми же и для вас, ребята.
– Завидую тебе, Вадим, - вздохнул я.– В каком российском городе у тебя их только нет, этих подружек!
– А я, Анатоль, люблю путешествовать... с остановками.
– Очень завидую, Дима- Ну-ну! Я тебе сейчас так позавидую, любезный супруг!
– Это я, Нюша, чисто теоретически.
– Ладно уж.
Шершеневич сказал:
– К серьезному делу, друзья мои, надо относиться серьезно.– И он, как перед выступлением в диспуте, погладил свой энергический подбородок. Сегодня же я отправляю письмо в Одессу.
– Кому, Дима?
– Розочке Полищук. Дерибасовская, 24, квартира 3. Это прелестная молодая мать четырех детей.
– Всего-навсего?
– Пятый в проекте.
– Очаровательно!
– Поверьте, Мартышон, в Одессе вы родите, как королева Великобритании - с полным сервисом.
– Серьезно?
– Честное имажинистское.
Когда за Шершеневичем захлопнулась парадная дверь, я взял Никритину за кисти рук:
– Поднимайся, дружок, поднимайся. Первый час. Надо вставать.
– Надо? А зачем? Зачем, собственно, мне это надо?– сказала она тем голосом, от которого у меня начинало щемить сердце.– Зачем?
В ее тоне появилось даже что-то мхатовское, что-то чеховское, что-то из "Трех сестер", напоминающее: "В Москву, в Москву! ".
Я сказал:
– Того гляди, Нюша, мы с тобой уедем в Одессу. Не желаю, чтобы наш Кирилка был незаконным Мариенгофом.
– Ах, ты про это...– Она лениво, по-кошачьи, потянулась.
– Поднимайся, поднимайся. И пойдем в загс.
– Успеется, Длинный.
– А вот в этом я совершенно не уверен. Поскольку мне известно, у Господа Бога эта бухгалтерия не слишком точна.
– Конечно, случаются и просчеты, - согласилась моя отяжелевшая половинка.
Я поднял ее с тахты.
– Надорвешься, милый.
Встав на пол, она перевернула лист настольного календаря.
– Тринадцатое июня.
– Счастливое число! Пошли в загс.
День был веселый, солнечный.
Загс расположился на Петровке. От нашего Богословского переулка было рукой подать.
Мы неторопливо дошагали неполный квартал. Еще неторопливей взбирались на пятый этаж.
– Уф!..
Явно было не предусмотрено, что попадаются и такие невесты, которым перед свадьбой надо передыхать на каждой площадке лестничного марша.
– Загс!
– Прошу, мадам.
И я с шиком ресторанного швейцара распахнул обшарпанную дверь.
Вошли.
До 1917 года это помещение, несомненно, было доброй половиной порядочного коридора в буржуазной квартире. Фанерная перегородка, выкрашенная, как железная крыша, в зеленый цвет, пыталась превратить бывший коридор в служебный кабинет. За пишущей машинкой почему-то сидела не машинистка, а машинист, то есть мужчина, с седой бородкой клинышком и в пенсне на черной ленте, свисавшей на старенький коричневый френч со следами от узких погон земгорского образца.
Этот советский служащий сразу несколько удивил нас. Даже в революционной Москве донэповской эпохи пишущие машинисты попадались нечасто.
– Добрый день, товарищи, - приветливо сказала Никритина.
– Милости просим, - строго ответила женщина в белой крахмальной кофточке с длинным темным галстуком, завязанным тщательно. Она сидела за письменным столом под большим пожелтевшим портретом улыбающегося Анатолия Васильевича Луначарского. Прорванное сукно письменного стола было обляпано фиолетовыми чернилами.
"Спасибо, что хоть наш нарком улыбается в этом невеселом кабинете", подумал я.
Женщина под его портретом поразила меня сходством с покойной тетей Ниной, этой семейной "аристократкой", словно появившейся на белый свет готовой классной дамой женского благородного института.
– Входите, граждане. Мы ведь не кусаемся, - очень строго пошутила почти тетя Нина, не отрывая прищуренных глаз от никритинского живота.
– Спасибо.
И Никритина, взяв меня под руку, смело зашагала к письменному столу.