Шрифт:
— Вот что ты за дурак такой? Господи, за что мне всё это? — почти простонал Ковальков.
— А вы отдайте мне пропуск, и всё, — Шорохов упрямо вздёрнул подбородок, а потом почти умоляюще добавил. — Отпустите меня, Егор Саныч. Мне надо узнать, что с Никой… Вы же мне не говорите. А мне надо, понимаете надо!
— Значит так, Кирилл, — Егор Саныч понизил голос. — Теперь послушай меня внимательно. Я не знаю и не хочу знать, что там произошло на том этаже, откуда взялись трупы, и кто тебя так отделал. И какое отношение ко всему этому имеет дочка Савельева — тоже не моё дело. Но тебя уже ищут. Это ты понимаешь? Из службы безопасности. Сегодня интересовались. И, возможно, там уже поняли, что ты скрываешься под чужой фамилией.
Кирилл прикусил нижнюю губу, недоверчиво посмотрел на врача.
— Ну так тем более отпустите меня.
— И куда ты пойдёшь? — устало поинтересовался Егор Саныч. — Тебя никуда не пустят, кроме как на свой этаж. А тебе ведь не на свой этаж надо, правильно я понимаю? Ты ж, идиот такой, наверх побежишь? Там тебя и схватят. И второй раз ты так легко не отделаешься.
Кирилл молчал.
— В общем, давай мы поступим так, — продолжил Егор Саныч. — Ты сейчас перестанешь дурить, а я подумаю, что нам теперь делать. Есть у меня одна идея. А ты приляг, Кирилл, у тебя трещина в ребре, тебе покой нужен, а ты тут скачешь по отделению, медсестёр пугаешь.
— Я всё равно тут не останусь, — не сдавался Шорохов. — Тем более, если так и так уже узнали.
— Не останешься, не останешься, — заверил его Ковальков, который внезапно понял, как надо действовать. — Ты только не испорти всё. Полежи тут до вечера, а я всё устрою. И без фокусов, Кирилл. Ты же и меня подставишь, если что.
Шорохов нехотя кивнул. Егор Саныч поднялся со стула, пошёл к двери, ощущая спиной колючий взгляд непокорного мальчишки. У выхода он ещё раз оглянулся.
— Пожалуйста, Кирилл. Не делай глупостей, прошу тебя. Хотя бы до вечера. Хорошо?
И, не дожидаясь ответа на свой вопрос, быстро вышел из палаты.
Глава 10. Ника
— Опаньки ты как, Валера! Сразу с козырей зашёл, ну ты силён.
— А что? Могём! Карта в масть…
— Дурачкам и новичкам…
Ника отошла от дверей и опять легла на кровать лицом к стене, привычно подтянула колени к подбородку, обхватив их обеими руками. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать голоса своих мучителей, но она знала, что даже с заткнутыми ушами она будет их слышать — их громкий смех, крепкие словца, вплетающиеся в речь, хлёсткие удары замызганных карт о низкий полированный столик, притащенный ими в коридор из маленькой, голубой гостиной. Даже с заткнутыми ушами она будет ощущать их присутствие, чувствовать запах, чужой запах, которым, казалось, насквозь пропахла квартира — их с папой квартира, которую эти превратили в тюрьму.
Она их всех называла — эти, не делая между ними никакого различия, ненавидя их всех, скопом и по отдельности: простых солдат, дежуривших у дверей её спальни, майора со смешной фамилией Бублик, сыпавшего осточертевшими шуточками, полковника Караева, страшного, похожего на стервятника, с тёмными немигающими глазами, даже Мельникова, который приходил каждый день, осматривал её, словно куклу, задавал вопросы, на которые она не считала своим долгом отвечать. Она ненавидела их, потому что они служили ему, этому уроду, захватившему всё вокруг — Башню, власть, их квартиру, — тому, кто серой тенью накрыл её жизнь, кто запер отца внизу, кто приказал убить Кира, её Кира.
В дверь тихонько постучали, и тут же, не дожидаясь ответа (впрочем, она всё равно никогда им не отвечала), дверь, скрипнув, отворилась.
— Ника Павловна… вам, может, надо чего? Ника Павловна…
У того, кто спрашивал, был юный, совсем мальчишеский голос, а ещё — Ника это тоже знала — круглое лицо, короткий, смешной пимпочкой нос, оттопыренные уши и фамилия Петренко. Он был самый молодой, и как молодого его гоняли к ней, раз в полчаса (так было заведено), проверить, всё ли в порядке, ну и для проформы поинтересоваться, не нужно ли ей чего.
Ей от них ничего было не нужно. Ну разве чтоб они все провалились сквозь землю, исчезли, а ещё лучше — чтобы пристрелили этого урода, обосновавшегося в спальне отца.
Откуда-то из глубины опять жаркой волной поднялась ненависть, вспыхнула, загорелась ярким огнём. Ника не прогоняла это чувство, которое по силе и разрушительности превосходило все эмоции и чувства вместе взятые, не прогоняла, потому что именно ненависть давала ей силы жить дальше. Не сойти с ума, не свихнуться от горя, не съехать тихо с катушек, как это было в первые дни, когда боль и темнота настолько поглотили её, что она никого и ничего не слышала, медленно погружаясь в странный и серый мир, наполненный беззвучно скользящими мимо неё и сквозь неё вязкими бледными тенями.
Как ни странно, в чувство её привел Караев, с силой заломивший ей руку за спину, тогда, на второй день, после того, как не стало Кира. И эта резкая боль — боль не души, а тела, — заставила вскрикнуть и неожиданно выхватила Нику из липких лап окруживших её призраков, вернула в мир живых и дала ей единственное чувство, за которое она схватилась, чтобы не упасть снова — ненависть. К убийцам, мучителям, к тем, кто по каким-то причинам пока выигрывал. Но только пока.
Дверь закрылась, до Ники донеслось: «нормально всё, лежит», и она невольно выдохнула — теперь у неё есть ещё полчаса относительного спокойствия и относительного одиночества. Относительного, потому что чужие голоса в коридоре, чужие запахи, которые теперь постоянно присутствовали фоном, ни на минуту не давали ей забыть об её истинном положении. И всё-таки можно было немного расслабиться, до обеда к ней уже точно не войдут. Ника за неделю выучила наизусть расписание своего заточения, ей даже не надо было смотреть на часы. Она жила в странном, навязанном ей ритме: каждые полчаса открывалась дверь, иногда тот, кто заглядывал, молчал, иногда, как этот молоденький Петренко, интересовался, не надо ли ей чего. Первые дни это её бесило, раздражало, она едва сдерживалась, чтобы не посылать их к чёрту, а теперь… теперь ей было всё равно.