Шрифт:
Милли выходит из комнаты, размышляя на ходу о том, как часто ей теперь будет требоваться переводчик.
На обратном пути она замечает багажную бирку, болтающуюся на чемодане Сильвии, и с любопытством подходит поближе. Чемодан кожаный, цвета каштана, — первоклассная вещь. Милли сдвигает крышку на бирке — под ней листочек линованной бумаги, неразборчиво исписанный буквами и цифрами, но без очков Милли не в состоянии разобрать эти чернильные каракули.
Дальше Милли действует не раздумывая, хотя на мгновение у нее перехватывает дыхание от этой мысли: сколько она уже наделала всего в жизни из-за нелюбви к долгим утомительным размышлениям? Ну и ладно — и об этом она тоже долго размышлять не станет. Ее пальцы уже торопливо отвязывают бирку от чемодана. Вспомнив, что карманов у нее нет, Милли засовывает ее в свое обширное декольте жестом бор-дельной «мадам», забирающей чаевые за своих девочек. Поправляет блузку и смотрится в зеркало в холле. Кому, во имя святых апостолов Петра и Павла, придет в голову разглядывать грудь Милли Гогарти — хоть и пышную, но, увы, давно вышедшую в тираж? Молодые думают, что старикам легко перестать думать о сексе, а Милли знает — ничего подобного. Еще как нелегко-то.
— За такой вид умереть не жалко! — говорит Сильвия, когда Милли возвращается. — Кажется, весь день бы стояла и смотрела. Люблю Ирландию! Я ирландо-филка. — Она улыбается. — Есть такое слово?
— На самом деле это называется гибернофилия, — вставляет Кевин. — Хотя, по-моему, я еще ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь так говорил. Мама, ты, кажется, хотела рассказать Сильвии о своем распорядке дня и, вообще, ввести ее в курс дела?
Кевин сразу же исчезает где-то в задней части дома, не оставив Милли иного выбора, кроме как указать на кушетку у самого камина — единственное спасение от холода в этой комнате, не считая клетчатого одеяла, явно и остро нуждающегося в стирке.
— Любит он командовать, — говорит Милли.
— Ой, это даже мило, — говорит Сильвия. — Он вас, должно быть, очень любит. — Она протягивает руки к огню и добавляет: — Кевин упомянул, что нам, вероятно, лучше всего подойдет смешанный график? Скажем, два раза утром и два раза вечером? Я могу приходить к девяти утра и кормить вас завтраком.
— Слишком рано. Я в это время еще в постели.
— Ав десять?
— Это уже поздновато.
— A-а. Ну хорошо, о времени договоримся… а что вы любите на завтрак?
— Я слишком стара для завтраков.
Сильвия смотрит на Милли, словно на несчастное, сбитое машиной животное в придорожной канаве.
— Можно у вас кое-что спросить? — Не получив ответа, она все-таки продолжает: — Я так понимаю, это ведь на самом деле не ваше решение? Чтобы я приходила помогать. — Она наклоняется ближе и понижает голос, словно они с Милли — две заговорщицы: — Я все прекрасно понимаю, поверьте. Наверняка я на вашем месте чувствовала бы то же самое. Но вы должны знать: я всегда за честность, понимаете? Просто скажите, чего вы хотите, и я это сделаю — не больше и не меньше. Так сказать, оставляю последнее слово за вами. Идет? Как вам такой уговор?
Милли, несколько умиротворенная, кивает. Эта Сильвия, кажется, не похожа ни на грубиянку, ни на критиканку, ни на злюку.
— Наверное, следовало бы предложить вам чашечку кофе.
— Я бы не отказалась, — говорит Сильвия. — Давайте я пойду с вами и вы мне сами все покажете?
Взглянув на свою кухню глазами гостьи, Милли впервые за долгое время замечает, что все горизонтальные поверхности в ней заставлены чем-то грязным: тут тарелка с засохшей бараниной и картофельным пюре, там кружка с окаменевшим в ней чайным пакетиком. Должно быть, американке все это кажется ужасным? Даже те миски и тарелки, что стоят на полках в закрытом шкафу, как становится очевидно при ближайшем рассмотрении, нуждаются в мытье не меньше тех, что скопились в раковине и в давно не работающей посудомоечной машине. В кухне воняет кислятиной, лампочки перегорели, ковер по какой-то загадочной причине вечно сырой. На плите, где только одна из четырех конфорок рабочая, стоит древняя кастрюля с таким же древним пригоревшим молоком. К этой кастрюле и направляется Милли, берет лежащий поблизости гаечный ключ и, пользуясь им как рычагом, включает последнюю работающую конфорку.
Сильвия и бровью не поводит.
— Как тут просторно, — говорит она. — Видели бы вы кухню в той квартире, где мы сейчас живем. Совсем малюсенькая.
— Вы замужем?
Сильвия смеется, и неожиданно обнаруживается, что почти во всех зубах поблескивают серебряные пломбы. Словно строй боевых кораблей в игре «Морской бой».
— Ой, нет, боже упаси! Хватит с меня этого. Нет-нет, я живу с сыном сестры, с племянником.
— Да? И сколько же ему лет?
— Семнадцать.
— Вот как? А у меня, кстати, две чудесные внучки, им шестнадцать.
— Двойняшки? Неужели! Надо их познакомить. Он ведь здесь никого не знает.
Милли незаметно для себя начинает напевать что-то себе под нос по пути к банке с растворимым кофе, а затем снова к плите. Она торопливо снует от кухни к кладовке и обратно, словно стоит ей остановиться, как Сильвия вдруг исчезнет. В коридоре раздаются шаги Кевина. Он подкрадывается к двери кухни, подмигивает Сильвии, а потом подхватывает мать, словно хочет станцевать с ней вальс, и запрокидывает назад. Милли, подыгрывая ему, изящным движением слегка отставляет левую ногу.
Позже, оставшись одна в комнате Питера, Милли сбрасывает с себя кардиган, блузку и бюстгальтер, и багажная бирка Сильвии, о которой она уже успела забыть, падает на пол.
12
Пятый класс, куда записана Эйдин, занимает гри прямоугольные спальни на втором этаже «Фэйр» — корпуса, находящегося в ведении мисс Бликленд, чрезвычайно долговязой, суровой, невзрачной женщины-автомата, неизменно одетой в строгую блузку и длинную клетчатую юбку. Юбка лишь частично скрывает протез ноги, и загадочная история его происхождения — нескончаемая пища для сплетен. Мисс Бликленд выражает неодобрение не тоном голоса, который у нее почти никогда не меняется, а ритмом — механически четкими восходящими и нисходящими интонациями в каждой фразе. Ее единственная слабость — мятное драже, вопреки ею же неустанно повторяемому правилу: никакой еды, никаких жевательных резинок, никаких сладостей. Она никогда не улыбается, и на ее лице никогда нельзя разглядеть даже намека на веселость.