Шрифт:
Мои домашние еще спали. Евфросиния Петровна, как всегда, спокойно и праведно - ее никогда не судили. Заглянул к Павлине. Красивое лицо - вне времени, не скажешь, сколько ей сейчас - восемнадцать ли, тридцать ли. Она, пожалуй, сейчас судит других.
Куда идти, что делать? Не знал я. Для действий необходим ясный рассудок и крепкие нервы, а у меня руки и ноги дрожат, в горле пересохло, - возвышу ли я голос до крика в филиппике: "Карфаген должен быть разрушен!"?
Вышел во двор. Если бы это было в романе, должен бы тоскливо свистеть ветер, гнулись бы деревья, хлестал бы косой дождь, грохал бы в землю гром, - все соответствовало бы переживаниям главного героя. А тут, черт возьми, в розовом лоне неба зачинался чудесный рассвет, щебетали птицы, на серо-зеленой траве жемчугом белела роса, в воздухе стояла такая свежесть, что совестно было дышать полной грудью - пускай достанется еще и другим.
Я прошел к школе. Через улицу от колодца пробежала сторожиха Ядзя Стшелецка с полными ведрами на гнутом коромысле. Вода хлюпала в пыль, босые ноги молодицы были мокрые и грязные. Ядзя торопилась - нужно было замести и вымыть полы в классах, пока не проснулись и не запищали маленькие Ступенята.
Я, кажется, и не поздоровался с нею. Держал тяжкое сердце на нее с тех пор, как Ригор Власович повенчал ее со Ступой своим наганом. И даже в представлении моем поблекла ее неземная краса, и тело, которое, казалось бы, могло ослепить самого бога, мысленно вижу почерневшим - пощипано серыми клешнями Ступы. Нет бога, если богородица - в свином хлеву!
И мысленно видел уже и Ядзю в петле - склоненная набок голова, вывалившийся синий язык. Померк золотой нимб ее волос над ясным челом. Бог тоже покинет ее - святой нельзя оставлять жизнь, пока ее не замучили.
Со школьного крыльца осторожно топочет в своих ладных туфельках Нина Витольдовна. Сейчас она, как и всегда, напоминает мне утреннюю зарю. Подняла глаза, увидела меня, обрадовалась:
– Ой, это вы!.. Доброе утро, дорогой Иван Иванович!
Я зажмурился от счастья: она - жива! Не наложит на себя рук женщина, что счастлива своим вторым рождением. Как это хорошо, что я намного старше ее, и поэтому она, как и потомки мои, - бессмертна! Ведь все, кто за моей межой, - бессмертны.
– Ниночка!..
– Так, кажется, впервые назвал я ее вслух. Ибо в душе это слово лелеял, стоял перед ним на коленях, касался его устами, пил, как чистейшую живую воду.
И я был очень удивлен, что меня не поразил гром. Может, потому, что Нина Витольдовна давно не слыхала нежных слов. Может, потому, что и у нее болела душа и слово мое капнуло бальзамом. А еще, может, и потому, что она слышала какой-то голос в себе и моего слова не услышала. А может...
Но я был трезвым даже в опьянении своем и последнее предположение отверг. Да оно и не нужно мне. С меня достаточно и этого, я сыт вполне своею радостью - она жива!
Может, воспитанность, может, такт, а может, и... Нет, это ее светлый ум подсказал ей такие слова:
– Ох, как вы мне всегда нужны, дорогой Иван Иванович!..
– И хотя она продолжала говорить, а я отсек эти слова, и они долго звучали во мне, как благовест.
– Я всю ночь не спала... все разговаривала с вами... с близким человеком... все о том же... как жить, чтобы не чувствовать себя виновной в чужих бедах? Как, наконец, поступать?
И совсем неожиданно для себя мне захотелось испытать ее. Хотелось ясности, безмерной ясности.
– Это вопрос всей вашей жизни?
Она смутилась. Брови волнисто изогнулись.
– Да. Это не сегодняшний плач. Но в иное время я была глубоко убеждена в нерушимости мира, чтобы лелеять какую-либо надежду на лучшее. С надеждой приходит и желание действовать. Но что делать, что?
– Очевидно, помогать таким, как Полищук. Такие не знают колебаний. Для них все ясно. У них четкое, может иногда упрощенное, представление о границе между добром и злом.
Нина Витольдовна в задумчивости молчала.
– Им я верю. Только бы поверили мне.
– И, помолчав еще, добавила: Как только возвращусь в село, запишусь в женсовет. Туда меня, пожалуй, примут. И горе будет тому, как теперь говорят, мироеду, который посягнет на жизнь и достоинство женщины! Мне кажется: коммуна там, где по-настоящему свободна женщина, где она будет рождать не рабов, а рыцарей и героев! Пошли!
– решительно положила она руку мне на локоть.
Хотя только что занялся свет, у Титаренко уже не спали. Данько запрягал коней, Кузьма Дмитриевич и Тимко укладывали на воз тележку и плуг, выезжали пахать ранний пар. Здесь не имели времени на раздумья о жизни и смерти, о страданиях души человеческой, - у каждого свои обязанности: тот уходит из жизни, иная стонет в родовых муках, тот с истиком* в руке будет ходить за плугом. На этом стоит мир.
_______________
* И с т и к - палочка с железным наконечником для очистки плуга от налипшей земли.
Заметив нас, Кузьма Дмитриевич вытаращил глаза, так и присел. Всплеснул руками о полы.
– Ай-яй-яй! Вот, гадство!
– На растерянное, вычеканенное на меди, лицо - морщины продольные, морщины поперечные, глубокие до черноты, наплыла напряженная улыбка.
– Эге-ге! Ранние пташечки! И пани Бубновская!.. И Иван Иванович! В гости, вот так... А мы, гадство, на поле, значца, да... на поле... Вот так жизня устроена... Тимко, убери собаку в будку, чтоб барыню не порвала... Это вы, значца, про четырехполку... А мы уже давно хозяйничаем в четыре руки, как наша власть говорит...