Шрифт:
– Думаю, что к пролетариату, Ригор Власович... Вот только слишком она богомольна.
– Пустое это. Если останется у нас, мы ей быстренько выбьем бога из головы.
– Как знать, как знать...
– Так вы скажите ей, Иван Иванович, пускай у нас остается, не уезжает в Польшу. Все больше будет нашего пролетариата...
Я улыбнулся в душе: "Вот оно что!" Вслух же произнес:
– А вы сими с ней поговорили бы, Ригор Власович. Вам, партийному, она скорее поверит.
– Надо подумать, - сразу же согласился он.
– Оно конечно, как партийный да еще власть...
– Вот и хорошо, как вернется из костела, так я ее сразу и направлю к вам. На политбеседу.
Ригор понял. Укоризненно покачал головой, шлепнул губами:
– Ой, Иван Иванович, сколько еще стихии у вас в голове!..
Я засмеялся, поднял руки:
– Ну, не буду, не буду больше! Я пошутил.
– С мировой революцией, Иван Иванович, не шутят!
И ушел, понурив свою большую голову в красноармейской фуражке, держа правую руку в кармане, где у него, вероятно, был нагретый от тела солдатский наган.
Когда пришла с огорода Евфросиния Петровна, я рассказал ей о посещении Ригора.
С невозмутимым видом выслушала она о просьбе Ригора не ходить на пруд. Про альтруизм Полищука слушала с сардонической улыбкой "притворяется!..", а когда услыхала о том, что наша Ядзя должна пополнить ряды пролетариата, очень развеселилась:
– Ну, отец, готовь приданое, породнимся и мы с руководящим классом!
Смеялась, а сама, по-видимому, ревновала: "Вот покинешь нас, вот променяешь на кого-то, потом, наверно, и не заглянешь в наш дом!.."
Ждали мы оба панну Ядзю с великим нетерпением. Даже жутковато стало, как в предчувствии большой беды.
Ангелоподобная дева появилась как-то незаметно. В руках держала свои башмаки, "полсапожки", которые, как всегда, надевала только в кустах сирени у ограды костела. Голубой платок, повязанный под подбородком, очень выгодно подчеркивал ее белокурую красоту. От умиления на службе божьей глаза ее затянуло еще более густой поволокой. Мне даже холодно стало, когда заглянул в них. И чувства мои, ей-богу, мог понять разве что евнух. Я проклинал и свои солидные годы, и неусыпную бдительность моей любимой женушки, и тихое целомудрие Ядзи, и проклятые законы жизни, которые даже из нее сделают высохшую, почерневшую лицом, с загнувшимся вверх подбородком, ведьму.
Ядзя, глупенькая телушка, тебя, такую тихую и незлобивую, должен выслушать сам господь бог. Так почему же ты не вымолишь у него бессмертия, если не для себя, то для своей красоты?!
Конечно, умрешь и ты в конце концов, дожив свой век, но пусть похоронят тебя такую вот, как ты сегодня, розовощекую, свежую, на зависть старому богу, который не смог сохранить даже своей молодости.
Дитя мое, может, ты в глупости своей мечтаешь о старческой мудрости, так открестись от нее, как от черта, откажись ради своей немудрой молодости!..
Пусть не кланяются тебе уважительно солидные соседки, пускай не спрашивают у тебя совета молодицы, когда у которой-нибудь из них не появится след на сорочке, пускай не спрашивают, как ухаживать за ребенком, когда у него режутся зубы, - пусть лучше парубки и мужчины поедают тебя взглядами, пусть каждому, даже самому застенчивому, захочется ущипнуть тебя, поцеловать в уста, да так, чтобы они распухли...
Вот чего я желаю тебе навечно!
И вот направил я ее в сельсовет.
Представляю, как идет она по улице, обходя сытых коров, помахивающих хвостами и плетущихся с выгона, кажется, вижу, как от волнения она то и дело поправляет платочек, как негромко здоровается с выжидательно молчаливыми молодицами, стоящими у ворот в ожидании своих овец, как боязливо вздрагивает от щелканья пастушьего кнута, как белозубо смеется ей вслед сухолицый, коричневый от загара мальчонка-подпасок, как укоризненно смотрит она на него своими широко открытыми глазами, похожими по цвету на тучу, из которой вот-вот ливанет дождь. Небольшие ее ступни почти по щиколотку тонут в холодной пыли, и эта прохлада словно роднит ее с землей, и дна чувствует себя бездумно счастливой, я бы сказал - беспечно и потому истинно счастливым человеком, который никогда, даже в мыслях не заглянет в будущее.
Вот она поднимается на крыльцо, как и все, держась за столбик, отглянцованный мозолистыми руками, почему-то оглядывается во все стороны, целую минуту стоит в сенях, прислушиваясь к гомону за дверями и к стуку собственного сердца, и только тогда берется за щеколду.
В первой комнате за длинным столом сидят несколько мужиков, ожидая очереди к самому председателю. Напротив них, за канцелярским столиком, накрытым пожелтевшими газетами, - наш писарь, а по-теперешнему секретарь. Трещит двадцатилинейная бронзовая лампа, взятая сюда из прежних покоев Бубновского.
Несмотря на духоту, мужики преют в теплых армяках. Так велит давний обычай - на глаза властям появляться солидно одетыми. Босые ноги в счет не идут - обутыми летом мужики являются только пред очи самого бога.
Ядзя робко поздоровается и, спрятав руки за спину, станет в уголке.
Мужики, может, и не услышат ее приветствия, а может, услыхав, не обратят на него внимания. Давний обычай предусматривает и это. Ядзя еще слишком молода, чтобы ее уважали сорокалетние мужики, которых дома и на улице уже зовут дедами.