Шрифт:
Полковник Борис Игнатьевич Гудзь работал в японском отделе 4-го управления, когда разразились чистки. “Мы занимались конкретными делами, связанными с безопасностью нашей страны, а в соседнем здании [НКВД] дела фабриковали, – рассказал Гудзь российскому телевидению в 1999 году. – Мы называли их липовыми, а они несли эту чушь к своему руководству, чтобы похвастаться успехами… Были люди в руководстве, которые выступали против, в том числе и мой начальник, глава контрразведки Ольский. Но его быстро уволили и назначили управляющим московскими ресторанами. Впоследствии их всех расстреляли”[15].
Гудзь, этнический немец, родившийся в Уфе в 1902 году, проработал в 1934–1936 годах в Токио в собственной резидентуре НКВД под официальным прикрытием в качестве третьего секретаря советского посольства. Несмотря на то что они жили в одном городе, Гудзь даже не подозревал о существовании Зорге, отчасти из-за конкуренции (продолжающейся до сих пор) между российскими службами гражданской и военной разведки, но, главным образом, из-за того, что 4-е управление тщательно оберегало информацию о Зорге. Вернувшись летом 1936 года в Москву, Гудзь увидел, что его руководство больше обеспокоено преследованием предателей, нежели его донесениями из Токио. “Встретили меня прохладно. Начались годы репрессий, началась охота на врагов народа, – вспоминал Гудзь. – Мой начальник не захотел даже выслушать мой доклад о командировке и отправил меня в отпуск”[16].
И только после перевода Гудзя во Второй (Дальневосточный) департамент 4-го управления в 1937 году, он начал читать телеграммы Зорге. “Едва я увидел его досье и донесения, я понял невероятную ценность этого разведчика, – рассказывал Гудзь. – У него все было на высшем уровне. Он был прекрасным общительным журналистом, опытным политологом и – что очень важно для разведчика – превосходным актером. И это несмотря на отсутствие у него какой-либо специальной разведподготовки. У Зорге был доступ к уникальной информации. Наша работа состояла в том, чтобы обеспечить Зорге информацией и указаниями, основанными на доскональном, подробном изучении его операций… Но Зорге по большей части действовал по собственной инициативе и часто шел на огромный риск”[17].
Но, несмотря на очевидно безупречную работу Зорге, его положение было шатким. По словам Гудзя, он был “невозвращенцем”, а это означало, что ему нельзя было доверять. “Зорге был великим разведчиком”, – вспоминал Гудзь. Но после 1937 года агенту Рамзаю больше никогда не будут полностью доверять.
“Сталин не доверял не только ему. Как-то раз я зашел в кабинет Урицкого, когда он читал донесение о подготовке к войне в Берлине. [Урицкий] несколько раз повторял: «Как я зайду и сообщу это [Сталину], если он ничему не верит?»”[18]
Гудзь и сам сыграет одиозную роль в Большом терроре. В конце 1936 года он написал тайный донос на мужа своей сестры Галины, журналиста и писателя Варлама Шаламова за якобы антисоветские настроения[19]. Шаламов уже ранее сидел за выступление против Сталина в 1929 году – и со своей будущей женой познакомился в Вишерском лагере на Северном Урале. В ночь на 12 января 1937 года за Шаламовым в коммунальную квартиру в Чистом переулке, 8, где жил и Гудзь, пришли сотрудники НКВД. Его душераздирающие воспоминания о лагерях, “Колымские рассказы”, издание которых началось на Западе в 1966 году, стали классикой литературы о ГУЛАГе. Однако этот донос не спас ни самого Гудзя, ни его семью. В мае 1937 года арестовали вторую сестру Гудзя Александру (она умрет в 1945 году, по жестокой иронии, в ГУЛАГе на Колыме, рядом с находящимся в заключении зятем). Самого Гудзя немедленно уволили из 4-го управления, и он устроился водителем автобуса. Ему повезло. Его коллегу по командировке в Токио арестовали, тот признался, что работал японским шпионом, и назвал Гудзя своим сообщником. “Каждую ночь я ждал ареста”, – вспоминал Гудзь. Но Большой террор действовал по законам своей недоступной для понимания логике. Никто за ним не приходил, и он так и жил в квартире в Чистом переулке, этажом ниже автора этой книги, до самой смерти в 2006 году в возрасте 104 лет.
В Токио Зорге, решив немного отвлечься от работы – и тревожных сообщений из Москвы, – отправился с Ханако в небольшой отпуск. Специально по случаю он купил ей новый чемодан. Они поехали на горячие источники в Атами в восьмидесяти километрах к юго-западу от Токио в отель в западном стиле, “славившийся своими бифштексами и гейшами”[20]. Их поезд петлял по крутой безжизненной равнине, минуя Хаконэ на пути к горе Фудзи. Стоял декабрь, и природные горячие источники наполняли холодный воздух паром. “Зорге очень долго принимал ванну, – вспоминала Ханако. – Мы поужинали в номере, выпили горячего саке и легли спать. Он был очень страстен, но нежен, не как готовящийся к нападению дикий зверь. Это было непохоже на Зорге”[21].
На следующий день зарядил дождь. Большую часть дня Зорге провел за своей портативной печатной машинкой, а Ханако “наблюдала, как дождь стучит по карнизу”[22]. Вскоре ей это наскучило, и она села писать стихи. Зорге прилег рядом с ней. “Мияго, ты хочешь учиться? – спросил он по-японски, назвав ее ласковым прозвищем, появившимся когда-то по ошибке. – Зорге поможет тебе с учебой”. Она ответила, что хочет учиться оперному пению и мечтает стать профессиональной певицей. “Зорге знает одного преподавателя музыки из Германии… Я немедленно тебя к нему отведу. Ты этому рада?” Сдержав слово, как только они вернулись в город, Зорге договорился об уроках фортепиано для Ханако со своим другом доктором Августом Юнкером, преподававшим в музыкальном училище Мусасино. “Какой у него был прекрасный характер, – рассказывала Ханако в интервью в 1980-х годах. – Когда Зорге что-то обещал, он всегда держал слово!”[23]
Катя, разумеется, не могла назвать мужа человеком слова. Зорге продолжал заверять жену, что скоро вернется, и на тот момент почти безусловно в это верил. “Надеюсь, что [этот год] будет последним годом нашей разлуки. Очень рассчитываю на то, что следующий Новый год мы будем встречать уже вместе, забыв о нашей длительной разлуке, – писал он Кате 1 января 1937 года. – …У нас здесь сейчас до 20 градусов тепла, а у вас теперь приблизительно столько же градусов мороза. Тем не менее я предпочитал бы быть в холоде с тобой, чем в этой влажной жаре”[24]. Он подтвердил, что получил от Кати (и от ее подруги Веры) только письма, написанные в августе и октябре, – это отставание в пять месяцев объясняет, почему он так поздно узнал как о беременности Кати, так и о ее печальном окончании.