Шрифт:
— Конечно, — добавил я, с трудом разжимая сведенную от напряжения челюсть. — Если ты не против такого… сотрудничества. Мысли метались в голове, как испуганные птицы. Какое оправдание я мог бы найти этому согласию, кроме как обычное "спасение"?
Может дело в неумолимом законе жизни, что все идет не всегда так, как нам хочется, заставляя нас идти на компромиссы, порою самые неожиданные? Быть может, позже, когда пыль уляжется, а небо прояснится, я смогу объяснить и себе, и ей истинные мотивы своего поступка. Сейчас же слова казались пустыми и неубедительными даже для меня самого.
— А как мне понять, что тобой не движет корысть? — Гарриет впилась в меня проницательным взглядом, полным вызова. Её тонкие брови изогнулись, а в уголках губ затаилась едва заметная ироничная улыбка. Я почувствовал себя мальчишкой, которого поставили на табуретку посреди шумной комнаты и заставили читать стих, слова которого давно вылетели из головы. Неловкость жгла кожу, а под её пристальным взглядом я едва мог связно дышать.
— Я не сомневаюсь, что за эти годы к вашему отцу подходили люди с исключительно честолюбивыми мотивами, стремясь использовать его влияние и богатство в своих целях, — начал я, стараясь говорить спокойно и уверенно, хотя внутри все дрожало от напряжения. — И я так же не сомневаюсь, что господин Бёттхер, человек такого ума и опыта, научился мастерски отделять зерна от плевел, отличая настоящие порывы души от фальши и притворства. Он слишком проницателен, чтобы его можно было обмануть.
— Да, папа очень проницательный человек, — медленно кивнула Гарриет, её взгляд стал чуть мягче, но подозрительность все еще искрилась в глубине глаз. — Мне нравится эта идея с… сотрудничеством, я согласна. Она замолчала, наверное, вспомнив что-то важное, и её лицо омрачилось. — Но как же Фойерштайн? Вы же обещали меня ему… еще с моего тринадцатилетия. Вы не думаете, что он будет очень зол, ведь, в последние годы он так обожает меня.
— Скажем так, благополучие моей дочери для меня превыше всего, — произнес Бёттхер, его голос звучал твердо и решительно, не оставляя места для возражений. — И в нынешней ситуации я уверен, что Адам будет заботиться о тебе не меньше, чем я. Ваше венчание мы проведем в узком кругу, без лишней помпезности и публичности. Сразу после церемонии вы уедете в Британию, к моей сестре, тёте Фло. Там Адам начнёт получать высшее образование. И, — он сделал значительную паузу, подчёркивая важность своих слов, — пока он не закончит обучение, вы не вернетесь сюда, в Пруссию.
Мы с Кристофом обменялись быстрыми взглядами, будто одновременно решив, что нам послышалось. В словах Бёттхера звучали такая непоколебимая уверенность и спокойствие, что это казалось почти ненастоящим. Неужели он уже распланировал все до мельчайших деталей, например, предусмотрел все наши попытки сбежать и нашёл способы их устранения?
— Но… разве Адам не… заключенный? — Гарриет, казалось, была ошеломлена. В её глазах прочиталось недоумение.
Бёттхер улыбнулся, и эта улыбка была лишена всякой теплоты, напротив, в ней чувствовалась твердость. Я чувствовал, что с ним что-то не так. Будто его исполнение желания дочери было не то чтобы исполнением, а каким-то своими средствами, и она лишь была прикрытием.
— Адам Кесслер, — произнес он, четко артикулируя каждую букву знаменитой фамилии, — действительно продолжает отбывать наказание. Однако Герман Стейниц, — он сделал небольшую паузу, давая своим словам проникнуть в сознание дочери и нас с Кристофом, — чист перед законом и может перемещаться куда угодно.
— Простите, но… могу ли я… обойтись без процедуры венчания? Возможно ли оформить просто юридический брак, а не церковный? — спросил я, чувствуя, как неловкость сжимает горло. Мысль о религиозной церемонии вызывала во мне глубокое отвращение.
— Нет, — отрезал Бёттхер, его тон стал резким и не допускающим возражений. — Свадьба будет проведена по всем канонам, с венчанием в церкви. Ведь это не только я выдаю свою дочь замуж. Это также и любимая матушка Гарриет, моя дражайшая жена, которая, увы, не дожила до этого важного дня. Мы обвенчались с ней много лет назад, но она так и не увидела самого важного события в своей жизни. Она так ждала сего момента, так ярко представляла, как я веду нашу малышку к алтарю и вкладываю её руку в руку жениха … — голос Бёттхера чуть дрогнул, а на лице промелькнула тень печали. Уголки губ опустились. Он напомнил вдовца, который только-только потерял свою жену, и я подумал, а есть ли вообще срок истечения скорби. — Я понимаю, что ты, Адам, не придерживаешься религиозных взглядов, но для Гарриет очень важна память о её маме. Венчание — это дань уважения , понимание этого для меня очень важно.
Гарриет молча слушала нас, её взгляд был устремлен куда-то в пространство, И в уголках глаз проступили слёзы. Она медленно кивнула, подтверждая слова отца, и, ничего не сказав, приступила к завтраку, словно этот разговор не тронул её души. Она неторопливо тонкими изящными пальцами поднесла чашку к губам.
Тяжелая, давящая роскошь. Вот первое, что приходило мне в голову, когда я рассматривал столовую Бёттхера. Утренний свет, пробиваясь сквозь плотные, как театральный занавес, портьеры, казался здесь каким-то чужеродным, почти неприличным. Он скользил по темному, полированному до зеркального блеска столу из красного дерева – настоящему монстру, способному вместить армию гостей. Вычурная резьба, изображающая что-то восточное мифологическое на ослепительно белой скатерти, которую, наверняка, вышивал целый монастырь монахинь, поблескивали серебряные приборы. Хрусталь бокалов казался тонким, почти иневым, а фарфор тарелок изображал немецкие сказки. Даже монограмма Бёттхера, красовавшаяся на каждом предмете, казалась дурацким клеймом.
Дубовые панели на стенах, подобно тюремным решеткам, давили своей массивностью. Портреты предков, застывших в высокомерных позах, казалось следили за каждым движением. Огромный гобелен над камином со сценой охоты с гончими вызывал лишь чувство отвращения. Все эти безделушки на каминной полке, серебряные канделябры, были лишь символами пустой, бездушной роскоши.
Аромат кофе и булочек, должно быть, изысканных, не вызывал никакого аппетита. Наоборот, от него подташнивало. Напряжение под звук звяканья ложек и отдаленных голосов из кухни, было зловещим, напряженным. Я чувствовал себя здесь чужим, незваным гостем, которого вот-вот вышвырнут вон. Всё это хождение по краю, благополучие, незыблемость традиций — было чуждо мне, как другая страна.