Шрифт:
Я промолчал. Не мог заставить себя произнести ни слова. Всё, что я узнал, всё, что увидел, перевернуло мой мир. Мне нужно было время, чтобы осмыслить это и уложить в голове. Теперь, как никогда прежде, я понимал, что каждое слово, жест, взгляд, могут иметь роковые последствия. Нужно быть предельно осторожным, тщательно взвешивать каждый поступок, прежде чем сделать его, следить за каждым своим шагом, за каждым человеком кто был в моём окружении. Доверие стало непозволительной роскошью.
Этот удар оказался слишком сильным и очень внезапным. Навалившаяся тяжесть правды, усиленная бессонной ночью, окончательно выбила меня из колеи. Я почувствовал, как к горлу подступает тошнота, как пол уходит из-под ног, а реальность начинает расплываться перед глазами. Где я? Почему я здесь? Что происходит? Сознание помутилось, я перестал понимать, где нахожусь и что делаю. Голова шла кругом, в ушах звенело, и я с трудом сидел, чувствуя, как силы покидают меня, оставляя лишь гнетущую пустоту и мерзкий, холодный, как труп страх, расползающийся по венам.
Запись 33
Несколько часов я провёл, погруженный в мучительные раздумья, словно в вязкое, темное болото, которое затягивало меня всё глубже и глубже. Мысли, тяжёлые и беспорядочные, танцевали в голове, не давая покоя. Они были о партии. Стоит ли вообще писать туда, в пустоту, зная, что мои крики о помощи, скорее всего, никогда не достигнут адресата? Есть ли смысл пытаться достучаться до тех, кто, возможно, уже давно махнул на меня рукой? И какой в этом смысл, если само предупреждение, которое я пытаюсь донести, может быть перехвачено, искажено, использовано против меня же? А что делать мне самому? Как поступить в этой ловушке, где каждый шаг может оказаться роковым? Может быть, попытаться самому вырвать этот ядовитый корень, который отравляет всё вокруг? Но каким образом? И что именно я могу сделать, находясь в заточении, стиснутый со всех сторон невидимыми тисками обстоятельств? С каждой минутой вопросов становилось всё больше, они множились, как зловещие тени, заполняя собой всё пространство. С какой долей вероятности на руках этого лощеного лжеца, преуспевающего охотника за революционерами, кровь Юстаса? А Агнешки? Эта мысль, как заноза, вонзилась в мозг, вызывая приступы тошноты и отчаяния. Был ли Юзеф не просто предателем, но и убийцей? Неужели он был способен на такое? Воспоминания о невинных жертвах, о загубленных жизнях, всплывали в памяти, разжигая в душе пламя ярости. Кулаки мои непроизвольно сжимались, мышцы напрягались, тело охватывало неудержимое желание действовать, крушить, мстить. Хотелось, не раздумывая, броситься на этого подонка, набить ему морду, размозжить его самодовольное лицо, превратив в кровавое месиво. Хотелось притащить его за шкирку к Майе, ткнуть её лицом в его предательскую сущность и прокричать: "Смотри! Смотри, вот кто нас предал! Вот кто виноват во всем!". Но стало бы мне легче от этого? Утолила бы эта вспышка ярости боль и отчаяние? Сомнительно. Скорее всего, это лишь усугубило бы моё положение, окончательно развязав руки врагам. Ведь этот подонок прекрасно знал, что я в тюрьме. Он знал, что меня пытают, колотят до полусмерти, и каждый день, проведенный здесь, может стать для меня последним. И он, зная всё это, продолжал нагло, бесстыдно врать, утверждать, что я сбежал. И я не удивлюсь, если он же пустил слух о том, что я – убийца Агнешки, трусливо сбежавший от правосудия. Теперь я вижу, что это вполне в его духе – добить, уничтожить, втоптать в грязь. Вся эта паутина лжи и предательства, в которой я оказался, настолько выматывала, что я перестал замечать окружающий мир. Гарриет, её присутствие, несмелые прикосновения, которые раньше вызвали бы хоть какой-то отклик, теперь проходили мимо моего сознания, словно я стал бесчувственным истуканом, глухим и слепым ко всему, что не касалось моей боли, моих мучительных раздумий, моей бессильной ярости. Я был полностью поглощен своим внутренним адом, не в силах вырваться из его цепких объятий. Нет, горячая, импульсивная месть — не выход. Она ослепляет, затуманивает разум, толкает на необдуманные поступки. Просто ворваться, с кулаками наброситься на Юзефа, поддавшись минутному порыву ярости, — это принесёт лишь кратковременное удовлетворение и вырванное, в конечном счете, мое же собственное сердце. Нельзя допустить, чтобы эмоции взяли верх. Сейчас, как никогда, нужен холодный расчёт. Значит, нужно действовать иначе. Собрать неопровержимые улики, которые выставят Юзефа в истинном свете, показывая его гнилую сущность. Маленькая, но важная часть уже у меня в руках – фотография, письма, информация о его поездке во Францию. Но почему маленькая? Потому что этого недостаточно. Юзеф, хитрый и изворотливый, наверняка сможет выкрутиться, объяснив всё случайным совпадением. Он может назвать это прикрытием, маскировкой. Нет, этих крох недостаточно. Мне нужно больше. Гораздо больше. Неопровержимые доказательства того, что Юзеф, или, как он теперь себя называет, Йозеф Фойерштайн, каким-то образом причастен к аресту Юстаса и, что еще страшнее, к убийству Агнешки. Нужно доказать, что именно он стоит за этими трагическими событиями, что это он – кукловод, дергающий за ниточки, ломающий судьбы.— Ты в порядке? — её голос прозвучал едва слышно, как дуновение летнего ветерка, пробившегося сквозь толстые стены особняка. Это был шёпот, полный тревоги и неподдельного участия. А затем, не дожидаясь ответа, Гарриет вдруг подалась вперед и принялась покрывать моё лицо быстрыми, невесомыми поцелуями. Губы её порхали, как бабочки, едва касаясь щёк, лба, век, словно она пыталась этими мимолётными прикосновениями прогнать мрачные тени, застилавшие мой взор. Я же, полностью погруженный в свои мысли, опустошенный и обессиленный, не смог отстраниться. У меня просто не было на это сил. Ни физических, ни душевных. Казалось, вся энергия, всё, что поддерживало во мне жизнь, ушло на борьбу с самим собой, с теми горькими истинами, что обрушились на меня в последнее время. Виски стучали, словно маленькие шахтёры, запертые внутри черепной коробки, неустанно долбили кирками по соляным стенам, пытаясь пробить себе путь на свободу. Но, несмотря на эту изматывающую боль, несмотря на гнетущее чувство безнадежности, где-то в глубине души, словно тлеющий уголёк, теплилась решимость. Я добуду эти чёртовы доказательства, чего бы мне это ни стоило. Добуду, даже если придётся заплатить за них очень высокую, непомерную цену. Возможно, даже слишком высокую. И только после этого сбегу. Одна из чаш на весах правосудия сейчас перевешивала настолько, что казалось, никакая сила не сможет поднять её, вернуть в равновесие. Слишком много горя и несправедливости скопилось на ней: предательство, ложь, смерть. В этот момент я чувствовал себя не человеком, а какой-то машиной, мчащейся по дороге, испещренной ужасными рытвинами и ухабами. Эти рытвины были настолько глубокими, что, казалось, машина вот-вот провалится, утонет в вязкой грязи и исчезнет без следа. Я вспомнил, как однажды ехал на родительском "эксперименте" - так в шутку называли старенький автомобиль, постоянно ломавшийся и доставлявший немало хлопот. Тогда я попал в похожую ситуацию: дорога была разбита, и машину сильно заносило. Одно неверное движение рулем – и всё, неминуемая авария. «Руль по направлению заноса, а не против него», — вертелось тогда в голове. Ту фразу я запомнил на всю жизнь, она стала моим внутренним девизом, набатом, предупреждающим об опасности. Понимание чего-то простого, но очень важного, как в калейдоскопе жизненных уроков. "Руль по направлению заноса, а а не против него". Так и сейчас: если поддамся отчаянию и сверну с намеченного пути, то машина моего плана не выберется из колеи, сожжёт весь свой двигатель, исчерпает все свои ресурсы и в итоге сгорит дотла, превратившись в груду бесполезного, искореженного металла. И я сгорю вместе с ней, так и не добившись справедливости.— Гарриет, — слова давались мне с трудом, они, словно застрявшие в горле рыбьи кости, царапали, вызывая боль. Голос звучал хрипло и отдалённо, почти неслышно, но в тишине комнаты каждое слово отдавалось гулким эхом. — Ты права, — продолжил я, собравшись с силами, — я действительно знаю этого человека. Но знаю я его не как Йозефа Фойерштайна, преуспевающего дельца, а как Юзефа. Просто Юзефа. Человека, придерживающегося социал-демократических взглядов, борца за справедливость, за права рабочих, за лучшее будущее. Я замолчал, собираясь с духом, чтобы произнести самое страшное, самое болезненное. — Я не буду скрывать, — голос мой дрогнул, — что до ареста я вёл очень активную агитационную деятельность. Распространял листовки, выступал на митингах, пытался донести до людей правду, открыть им глаза на происходящее. И теперь, — я сделал глубокий вдох, — теперь я начинаю думать, что мой арест – не случайность. Что это именно он сдал меня жандармерии. В комнате повисла гнетущая тишина. Гарриет молчала, не сводя с меня взгляда, а в ее глазах читалось потрясение, недоверие, ужас. — Но это ещё не всё, — продолжил я, не в силах остановиться. — Если он предал меня, то на его руках и смерть моей очень хорошей подруги, которая в тот роковой день была со мной. Он знал, что мы вместе, знал, куда мы направляемся. И, скорее всего, именно он навёл жандармов на нас. И ещё... — я сглотнул подступивший к горлу ком, — смерть моего друга, тоже социалиста. Он погиб в тюрьме, при попытке бежать. Меня же оболгали, обвинили в том, что я лишил его жизни, что это на моих руках его кровь. Но всё ложь! Гнусная, подлая ложь! Пока я, полный ярости и отчаяния, кричал в зале суда свою пламенную речь, пытаясь доказать невиновность, Юзеф, или, как теперь выясняется, Йозеф, преспокойно вырезал новых членов партии. Я замолчал, не в силах больше говорить. Вся эта правда, которую боялся произнести вслух, вырвалась наружу, обрушилась на Гарриет, как тонна грязной, вонючей жижи. — Я никогда не замечала за ним даже намёка на социалистические взгляды, — наконец, нарушила молчание Гарриет. Она пожала плечами, словно пытаясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть, и добавила: — Я, конечно, далека от политики и не поддерживаю ни социализм, ни прочее подобное. Но если он действительно стоит за всем этим, за предательством, за смертями… — она запнулась, не в силах закончить фразу, и просто покачала головой. — Это очень плохо. Это ужасно. Это… это просто не укладывается в голове. Я хотел сказать что-то ещё, но споткнулся о выросшую в сердце глыбу недоверия. Может, Гарриет его не заслужила, но она склеивала мой рот смолой. Я снова ударился о свою наивность, как это было неоднократно. И почему-то каждый раз удар был всё больнее. Будто жизнь раздражалась и твердила "Ты настолько глуп, чтобы понять, что нет в этом мире твоих друзей и некому в нём доверять". И как Блюхер, выбивала зубы, ударяя головой о воображаемый стол. Ещё удар и он будет последним. Неприятнее всего было держать себя в руках. Нельзя было показывать собственные эмоции, и всё становилось похожим на то, будто сдерживаешь зубную боль. Зуб ноет так сильно, но если скривишь гримасу, значит ты слабак. Любая боль здесь слабость. А я не хотел быть слабым. Не здесь, не сейчас, не в этом аду, где любое проявление чувств воспринимается как уязвимость, как мишень на твоей груди. Где улыбка - это приглашение к удару, а слезы - сигнал к атаке. Эта внутренняя борьба выматывала сильнее любого физического труда. Она разъедала изнутри, как кислота, оставляя после себя лишь выжженную пустошь. Каждая мысль, каждое воспоминание о предательстве, каждая попытка довериться - все это превращалось в пепел, оседающий на дне души. И чем больше пепла, тем тяжелее становилось дышать, тем сложнее было притворяться, что все в порядке. Хотелось кричать, биться в истерике, выплеснуть наружу всю эту боль, но вместо этого приходилось сжимать кулаки до хруста костяшек, стискивать зубы так, что сводило скулы. Хотелось свернуться калачиком и забиться в самый дальний угол, подальше от всех, но вместо этого приходилось стоять прямо, смотреть в глаза людям, которые, возможно, уже завтра воткнут тебе нож в спину. И самое ужасное, что я начинал привыкать к этому состоянию. Привыкать к постоянному напряжению, к недоверию в мою сторону, к одиночеству. Это было похоже на медленную смерть, на медленное погружение в бездну отчаяния, из которой уже не выбраться. Я чувствовал, как внутри меня что-то ломается, что-то умирает, и я ничего не мог с этим поделать. Только молча наблюдал, как осколки моей души медленно тонут в темной воде безразличия.— Мне нужно побыть одному, — сказал я, и встал. Голос прозвучал глухо, словно из-под толщи воды. Внутри все кипело, но внешне я старался казаться спокойным, равнодушным, словно меня вовсе не разрывало на части от противоречивых чувств.Ноги вывели меня на веранду, где я занял плетеное кресло. Движения были автоматическими, тело действовало отдельно от бушующего разума. Достав из кармана курево, закурил. Затянулся так сильно табаком, что зазвенели мозги, и выдохнул целый клуб, как паровоз. Дым обжег горло, заставил закашляться, но именно это грубое, физическое ощущение и помогло немного прийти в себя, вырваться из плена собственных мыслей. Мне не нравилось, что меня мотало, туда сюда от скорби до ярости. От недоверия к наивности. От теплого отношения к кому-то к ледяному. Я сам обрастал ледяной коркой и всё теплое, что было во мне, испускало дух. Оно ли тот опыт, что есть у всех? Эта череда предательств, разочарований, боли - неужели это и есть взросление? Неужели, чтобы выжить, нужно превратиться в бесчувственный кусок льда? Как не стать монстром, если так стремительно всё живое покрывается льдом? А в голове крутится только: «Никакого доверия» - молотом бьет по вискам.«Никаких сантиментов» - режет по сердцу ножом.«Только холодная голова» - сжимает череп ледяными тисками.«Только собственные силы» - эхом отдается в пустой груди. И так по кругу, как цепь, сковывающая, не дающая вздохнуть свободно. Но вместе с этим, где-то на задворках сознания, упрямо пульсирует другая мысль: «Здесь без гуманности не обойтись». Она слабая, едва заметная, но она есть. И противоречит всему, что я себе внушаю. Противоречит моему новому, ледяному "я". И Гарриет, словно услышав этот беззвучный зов, вышла на веранду, держа в руках пальто.— Простудишься, как жениться будем? — Её голос, мягкий и заботливый, прозвучал неожиданно близко, вырывая меня из оцепенения. В нем слышалась лёгкая, почти неуловимая ирония, попытка разрядить напряжение, повисшее в воздухе. — Закалённый, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи, но вышло хрипло и как-то безжизненно. Словно говорил не я, а кто-то другой, уставший и равнодушный ко всему. — Сильно тебя задело, — Гарриет подошла ближе и накинула одежду на мои плечи. Теплое пальто, пропитанное её едва уловимым ароматом, окутало меня, словно защитный кокон. Этот жест, полный нежности и заботы, заставил сердце болезненно сжаться. — Ты любил ту девушку, которую он убил? Её вопрос, прямой и откровенный, прозвучал как гром среди ясного неба. Серьёзно, это волнует тебя больше всего? Не этого я ожидал. — Гарриет, — сказал я на выдохе и прикрыл глаза, собираясь с силами. Нужно было объяснить и достучаться, но слова застревали в горле, царапали изнутри. — Он узнает меня. Если приедет. И отца твоего сдаст. Нужно немного подождать с венчанием. Я открыл глаза и посмотрел на неё. В её взгляде не было ни страха, ни упрека. Только понимание и... решимость? Что-то неуловимо изменилось в ее лице, словно она приняла какое-то важное для себя решение. — Ну или ускориться и быстро уехать, — пожала плечами она, и в этом простом жесте было столько спокойной уверенности, что я невольно замер. — Я поговорю с отцом на этот счёт. В ответ я лишь кратко кивнул. Если в той гостиной мы были одни и могли позволить себе разные слабости, то здесь, на веранде, наша уединенность оказалась нарушена. Кристоф последовал за нами, и его появление заставило Гарриет отстраниться от меня, будто я был кипятком, обжигающим и опасным. Она поспешно, почти испуганно, скрылась в доме, оставив меня один на один с этим смеющимся наблюдателем. — Красивые женщины липнут к тебе, как мухи, — засмеялся Кристоф, провожая взглядом удаляющуюся фигурку Гарриет. В его голосе звучала неприкрытая ирония, смешанная с завистью. Он, казалось, наслаждался моим замешательством. — А ты не ценишь. — Я ценю свободу, Кристоф, — ответил я, стараясь сохранить невозмутимость. Слова прозвучали резко, как отпор. — Но брак исключает свободу, — он закурил, пустив кольцо дыма, и опустился на соседнее кресло, принимая вальяжную позу. — Кольцо, милый друг, те ещё кандалы. Его слова были пропитаны цинизмом, горьким опытом прожитых лет. Он смотрел на меня с насмешкой, словно видел насквозь или читал мысли, полные сомнений и страхов. — Свободный человек, выбирая жену, остаётся свободным. А если она ещё поддерживает его взгляды, то это самый настоящий счастливый лотерейный билет, — парировал я. В голосе появилась твердость, уверенность, рожденная недавним разговором с Гарриет. — Да брось, в отношениях кто-то должен быть здравомыслящим, — Кристоф усмехнулся, стряхивая пепел на пол. — Нас жизнь обделила таким свойством, а вот Гарриет выглядит девушкой умной. Ты будешь падать на дно ямы, а она тебя поднимать. Только ты не делай это постоянно. Побереги капризное сокровище Бёттхера. В его словах, несмотря на ироничный тон, прозвучало предостережение. Он, как никто другой, знал цену безрассудству, знал, как легко оступиться и покатиться вниз. И, возможно, в глубине души, он желал мне добра, хотел уберечь от ошибок, которые сам когда-то совершил. Он видел в Гарриет ту опору, которой ему самому так не хватало в жизни. Ту самую адекватную половину, которая могла бы спасти от падения. Его слова были не просто насмешкой, а скорее горьким советом, пропущенным через призму собственного опыта. И я не мог не прислушаться к ним, ведь в них, как ни странно, звучала правда. Правда о том, что любовь – это не только страсть, но и ответственность. Ответственность за того, кто доверил тебе свое сердце. — У нас проблемы, — сказал я, пропуская мимо ушей его насмешки. Сейчас было не до них. На кону стояла наша свобода, наше будущее, и нужно было срочно что-то решать. — Бывший жених Гарриет - мой сопартиец. Скорее всего, это он подставил меня, и если приедет сюда, а он приедет, то мы вернёмся в тюрьму, и надолго. Ну и Бёттхер с нами. Я замолчал, давая Кристофу время переварить услышанное. Его лицо вытянулось, насмешливая улыбка исчезла, сменяясь озадаченным выражением. Он, кажется, только сейчас начал осознавать всю серьезность ситуации. — Она знает? — Кристоф подул горячим воздухом на свои ладони, пытаясь согреться. Воздух был по-январски морозным, обжигающим и колючим, под стать сложившимся обстоятельствам. — Знает, — ответил я, и в этот момент меня вдруг осенило. В голове молниеносно сложился план, дерзкий, рискованный, но, возможно, единственно верный. — А вот он не знает, как выглядит Герман Стейниц. Поэтому ты будешь отыгрывать мою роль до самого отъезда и на венчании тоже. Я выпалил это на одном дыхании, не давая Кристофу опомниться. Нужно было действовать быстро, пока он не начал возражать и искать отговорки. — Спятил? — Кристоф, до этого затянувшийся сигареткой, подавился дымом, закашлялся. Его глаза округлились, на лице отразилось крайнее изумление. — Ну ладно на вечере появиться, но церковь... Он явно был шокирован моим предложением. Идея казалась ему безумной, невыполнимой. Венчание в церкви – это не просто формальность, это таинство, к которому многие не могли относиться легкомысленно. — А что церковь? Формальный брак. Ты же не верующий? — Я старался говорить спокойно, убедительно, но в голосе все равно проскальзывали нотки отчаяния. — Я этот, агностик, — Кристоф замялся, подбирая слова. — Тот, кто допускает существование Бога и высших сил, но не верит в это как в истину? — подсказал я, стремясь как можно быстрее разъяснить ситуацию. — Да, — кивнул Кристоф, все еще находясь в замешательстве. — Тогда не вижу трудностей. Альтернатив других нет, а прочитать перед священником клятву - ничто иное, как спектакль, — подытожил я, пытаясь убедить его. Мне нужно было его согласие, нужно было, чтобы он поверил в этот план так же, как поверил в него я. От этого зависело наше будущее и свобода. И я готов был пойти на все, чтобы спасти нас. Мысль о том, чтобы передать роль жениха Кристофу, сначала показалась безумной, даже кощунственной. Но чем больше я обдумывал этот план, тем более привлекательным он мне казался. Это было неплохое решение – нет, не неплохое, а единственно верное – решение слезть с навязанных обязательств и смотреть на ненужную мне свадьбу со стороны. При этом не нарушить традиции Бёттхера, не оскорбить его гостеприимство, не вызвать подозрений. Всё начинается и заканчивается на собственной совести. Эта мысль, как мантра, повторялась в моей голове, успокаивая и оправдывая задуманное. Ведь действительно, пастору не ведомо, кто стоит перед ним, скрытый под личиной другого человека. Он так же, как и все присутствующие, слышит слова брачной клятвы, произносит заученные наизусть молитвы, не вникая в суть происходящего, не подозревая о подмене. Его дело – провести обряд, а не лезть в души людей. И уже совесть, только она, решает, справедливый поступок или нет. Моя совесть, измученная, израненная, но все еще живая, после долгих метаний и сомнений, наконец, вынесла свой вердикт — справедливый. Этот обман был козырной картой покрывающей обман Бёттхера. Шанс не дать никаких обязательств, чтобы потом со спокойной душой от них избавиться. И пожалуй, единственный шанс избежать тюрьмы, избежать мести человека, который был одержим жаждой власти и контроля. Да, это ложь. Но ложь во благо. Ложь, которая поможет мне выжить. Ложь, которая даст мне шанс на будущее. На то будущее, где я буду свободен от страха, от преследования, от оков прошлого. И пусть кто-то осудит меня, пусть кто-то назовет это предательством и эгоизмом, но я знал, что поступаю правильно. Каждый день, проведенный в особняке Бёттхеров, был похож на предыдущий, сливаясь в бесконечную, монотонную череду часов. Все дни тянулись как один, медленно и безрадостно, словно время здесь остановилось, застыло, потеряв свой обычный бег. День начинался с общего сбора — унизительной процедуры, ставшей неотъемлемой частью нашего тюремного распорядка, пусть и в столь необычных условиях. Сам Бёттхер, собственной персоной, проводил перекличку, обводя нас тяжелым, изучающим взглядом. Проверка наличия арестантов - словно мы скот на ферме, а не люди, пусть и оступившиеся. Его взгляд скользил по лицам, отмечая каждого, словно делая зарубку в памяти. Утвердительный кивок самому себе – и вот он уже скрывается за свежей газетой, купленной одним из рабочих в Бад-Фридрихсхалль. Этот жест – не просто привычка, а стена, которой он отгораживался от нас, от необходимости видеть наши лица, читать в наших глазах немой укор или, что еще хуже, безразличие. Молчаливая, но улыбчивая Гарриет, как тень, следовала за мной повсюду. Не отходя ни на шаг, она заботилась, чтобы моя тарелка не пустовала, чтобы я был сыт, чтобы ни в чем не нуждался. Эта забота, трогательная и навязчивая одновременно, с одной стороны, согревала, а с другой – давила, напоминая о моем шатком положении, о зависимости от этой семьи. Полуденная прогулка по территории – единственная возможность побыть на свежем воздухе, размять затекшие мышцы. Но и здесь не было свободы. Ограниченное пространство, незримые границы, за которые нельзя заступать. Каждый шаг, каждый взгляд – под контролем. После прогулки – библиотека, ставшая моим убежищем. Здесь, среди стеллажей, заполненных книгами, я мог забыться, отвлечься от гнетущей реальности. Со дня до вечера я пропадал в этом молчаливом мире, погружаясь в другие эпохи, другие жизни, пытаясь найти ответы на свои вопросы или хотя бы на время забыть о них. Тренировка с Кристофом – еще один способ сбежать от самого себя. Ее я так и не забросил, находя в изматывающих физических упражнениях своеобразное спасение. Удары, блоки, выпады – все это помогало выплеснуть накопившееся напряжение, заглушить внутреннюю боль, унять тревогу. И снова общий сбор, на этот раз на ужин. Снова Бёттхер, снова кивок, снова молчаливая Гарриет, сидящая рядом, но словно находящаяся за тысячи миль от меня. А потом наступала ночь – самое мучительное время. Долгая бессонная, наполненная тревожными мыслями, сомнениями, страхами. Или, если повезет, короткий, беспокойный сон с трех до семи утра, не приносящий ни отдыха, ни облегчения. Сон, полный обрывочных образов, тревожных предчувствий и непроходящего ощущения, что я попал в ловушку, из которой нет выхода. И так день за днем. Однообразие, рутина, гнетущая тоска. Ожидание неизбежного, будь то разоблачение или долгожданная свобода. И надежда, слабая, едва теплящаяся, что когда-нибудь этот кошмар закончится, и я снова смогу дышать полной грудью, не оглядываясь на прошлое, не боясь будущего.Целых полмесяца прошли в этом изнуряющем однообразии, где каждый день был похож на предыдущий, словно застывшее отражение в мутном зеркале. Ничего не менялось, кроме, разве что, суеты вокруг подготовки к свадьбе. Эта лихорадочная деятельность, казалось, только усиливала общее напряжение. Подготовка шла полным ходом, и размах её был таким, будто эта свадьба должна была собрать весь немецкий свет, что, конечно же, было совершенно невозможно и выглядело абсурдно в сложившейся ситуации. Сам Бёттхер, было видно, согласился на этот шаг с алтарём скрепя сердце, с явной неохотой, словно делал огромное одолжение, идя на поводу у дочери. Несмотря на всю эту мышиную возню, мне удалось найти в особняке укромное место — настоящий островок тишины и покоя. Никто не знал о его существовании, и пока мне удавалось прятаться здесь на пару часов в день, сбегая от гнетущей атмосферы, царившей в доме. Это была маленькая пыльная каморка, два шага на два шага, забытая всеми кладовка, чулан, где, казалось, время остановило свой бег. Единственное мутное окно едва-едва пропускало тусклый лунный свет, создавая внутри таинственный полумрак. Именно здесь я нашел свое убежище. Здесь я вел дневник, записывая свои мысли, наблюдения, сомнения. Или просто кемарил, проваливаясь в зыбкую дремоту, давая уставшему телу и измученному разуму хоть какой-то отдых. Иногда я зажигал свечку, единственный принесенный с собой предмет, и, глядя на мерцающий огонек, пытался выбросить все мысли из головы, опустошить ее, достичь хотя бы временного умиротворения. Пламя свечи завораживало, гипнотизировало, унося в мир грез и забытья. Удивительно, но мой новый дневник, тот, что я завел еще в Берлине, пряча в кармане, и пополнял по листку, найденному или, чего греха таить, сворованному в канцелярии Бёттхера, уже почти догнал по толщине мой первый, оставшийся в прошлой жизни. Страницы хранили в себе историю моего заточения, историю надежд и разочарований, историю борьбы за выживание. Этот дневник стал единственной отдушиной, моим молчаливым собеседником, единственным свидетелем моих внутренних терзаний, моим самым сокровенным секретом. В нем, как в зеркале, отражалась моя душа – израненная, измученная, но все еще живая, все еще ищущая свой путь во мраке неизвестности. Дни шли, а Кристоф, устав от моего общества и постоянного напряжения, все больше отдалялся. Он перестал держаться меня, словно привязанный, и стал чаще пропадать на территории поместья, находя себе занятие в помощи рабочим. У них с пожилым скотником, седовласым и морщинистым, как печеное яблоко, появилось новое, весьма сомнительное развлечение — поить петухов шнапсом и устраивать импровизированные петушиные бои. Эта жестокая забава, порожденная скукой и бездельем, пришлась по вкусу многим обитателям поместья. Кристоф, азартный по своей натуре, с головой окунулся в это новое увлечение, и, надо сказать, не слишком успешно – пока что ему удалось выиграть всего два раза. Я редко присоединялся к этому, с позволения сказать, "забавному зрелищу", испытывая скорее отвращение, чем интерес. Однако оно, как ни странно, так полюбилось всем, что вечерами вокруг курятника собиралась целая толпа зрителей. Шум стоял такой, будто гудела вся деревня – крики, подбадривания, смех, возмущенные возгласы. Все это создавало атмосферу какого-то дикого, первобытного праздника. Разумеется, все эти вакханалии проводились исключительно в те моменты, когда Бёттхера не было дома, чтобы не навлечь на себя его гнев. Пока обитатели поместья развлекались, потакая своим низменным инстинктам, мои мысли были заняты совсем другим. Я ломал голову над тем, как уговорить Гарриет на решительный шаг – изобличение Юзефа. Я понимал, что это будет непросто, что мне придется переступить через многое, возможно, даже ранить ее, но другого выхода не было. Слишком многое было поставлено на карту. Я предвкушал, насколько выйдет непростой этот разговор, сколько аргументов мне придется привести, сколько стен непонимания и страха придется разрушить. Но я был полон решимости, ведь от этого разговора зависело наше будущее, наша свобода, наша жизнь. И я был готов бороться за них, даже если для этого придется пожертвовать хрупким миром, установившимся в особняке.И вот, в один из бесконечно тянущихся дней, я, наконец, решился. Собрал всю свою волю в кулак, отбросил сомнения и страхи, и твердо решил поговорить с Гарриет. Разговор предстоял нелегкий, и откладывать его дальше было нельзя. Гарриет нашлась в своей комнате, погруженная в рукоделие. Она сидела, склонившись над лампой, спиной к двери, и в этом изгибе шеи, в том, как падал свет на её волосы, я вдруг увидел Клэр. Неожиданное, острое, как укол иглой, воспоминание. Та же аристократическая утонченность, та же хрупкость, то же неуловимое несоответствие стандартам высшего общества. Словно тень прошлого легла на настоящее, стирая грань между двумя женщинами, такими разными и в то же время неуловимо похожими. При этом я понимал, что Клэр, с её безупречными манерами и строгим воспитанием, наверняка бы испытала неприязнь, увидев "распущенную", как она бы наверняка выразилась, Гарриет. Гарриет, не скованную условностями светской этики, не заботящуюся о том, чтобы каждое её движение, каждый жест соответствовали негласному кодексу поведения. Клэр, несомненно, потратила огромное количество времени и сил, чтобы соответствовать, чтобы даже самый опытный, самый придирчивый взгляд не смог бы уловить в ней девушку из народа. Не трудно было догадаться, что Гарриет в глубине души обижалась на меня. Обижалась на то, что я не провожу с ней достаточно времени, как подобает возлюбленному, что избегаю её общества, предпочитая одиночество или компанию Кристофа. Но обиды своей она не показывала так явно, не устраивала сцен, не упрекала. Лишь внезапно наступившее молчание ставшее более красноречивым, чем любые слова, служило тонким намёком на её чувства. Я подошёл к ней и положил на плечи руки. Она вздрогнула, но не отстранилась. Должно быть, я выглядел уже совсем не как принц из старых сказок, но тем не менее я и не старался им быть. Гарриет долго сидела неподвижно, будто прислушиваясь к тому что я скажу. А я лишь молчал. И только наше дыхание нарушало тишину. Наконец, она подняла свои кисти и коснулась моих, и теперь её больше пальцы изучали мои ладони. Медленно, осторожно, словно боясь спугнуть хрупкую птицу, она водила ими по линиям, очерчивающим мой жизненный путь. В этом молчаливом обмене касаний было больше слов, чем в любой, даже самой красноречивой, беседе. Я чувствовал её напряжение от страха перед неизвестностью. И в то же время, я ощущал в ней робкую надежду, которая могла разгореться ярким пламенем, а могла и погаснуть, так и не успев окрепнуть. Её пальцы замерли на мгновение, а затем продолжили своё путешествие, поднимаясь по запястьям, скользя по предплечьям, пока не достигли плеч. Там они снова остановились, не решаясь идти дальше. Внезапно, Гарриет повернула голову и посмотрела на меня. В её глазах, освещенных мягким светом луны, я увидел отражение своих собственных сомнений и надежд. Она не произнесла ни слова, но её взгляд говорил о многом. О том, что она устала от неопределённости, что она жаждет тепла и понимания, что она готова рискнуть и открыть своё сердце, несмотря на страх, который таился в его глубине. Я осторожно убрал прядь волос, упавшую ей на лицо, и наши взгляды встретились. В этот момент, казалось, весь мир замер, оставив нас наедине друг с другом. В её глазах я увидел не только отражение чувств, но и что-то ещё – обещание. Обещание доверия, обещание нежности, обещание научиться быть хорошей женой, но при этом и обещание обладать.— Гарриет, — сказал я, нарушая тишину, и посмотрел на наше отражение в окне. За ним, за тонкой гранью стекла, раскинулась безмолвная ночь, чернильно-чёрная, усыпанная холодными искрами звёзд. Мы же, освещённые колеблющимся, тусклым светом газовой лампы, казались призрачными тенями, застрявшими между мирами. Странная чета, не правда ли? Она, Гарриет, хрупкая и нежная, хоть на первый взгляд это кажется не таким, зачарованная, окутанная иллюзией, сотканной из лунного света и моих молчаливых прикосновений. Я знал, что это лишь её временный морок, который рассеется стоит ей только выйти в свет. Она очнётся, как от дурного сна, и увидит меня таким, какой я есть на самом деле - не принцем, не героем, а человеком зацепившемся за неё только ради мести. Я, второй в этом призрачном дуэте, чувствовал себя зверем, запертым в тесной клетке собственных противоречий. Дикий, необузданный, опасный. Но сейчас этот зверь был удивительно спокоен. Он позволял маленьким тёплым рукам Гарриет касаться себя, не рычал, не скалился, не пытался вырваться. Он даже сжимал её ладони в своих, делая это с неожиданной для нас обоих нежностью, сжимая бережно, словно боясь повредить хрупкие косточки. — Мне нужно с тобой поговорить, — сказал я, наконец решившись прервать этот странный, затянувшийся танец молчания и прикосновений. Слова прозвучали резко, нарушая хрупкую гармонию, сотканную из лунного света и теней. — Я тебя обидела? — в голосе Гарриет прозвучала тревога, её пальцы на моих ладонях дрогнули. Её глаза, полные до этого момента мягкого, лучистого света, теперь затуманились беспокойством. — Нет, — я отпустил её руки и, взяв стоявший неподалёку стул, придвинул его к ней, садясь по левую руку. — Я был разочарован, нужно было пережить этот момент. — Объяснение получилось скомканным и не до конца правдивым, но я надеялся, что она не заметит этого. Мне нужно было время, чтобы собраться с мыслями, чтобы унять зверя внутри, который рвался наружу, недовольный моим решением. — Могу ли я тебе верить? Вопрос прозвучал глухо, почти формально. Я задал его скорее для того, чтобы обозначить серьёзность предстоящего разговора, чем для того, чтобы получить искренний ответ. Разумеется, я не собирался открывать ей свою душу, делиться чем-то по-настоящему сокровенным. Доверие - слишком дорогая цена. Да и, если честно, в ответе я не нуждался. Я и сам прекрасно знал, на что способен и чего от меня можно ожидать. Этот вопрос был скорее риторическим, пустым звуком, заполняющим неловкую паузу. — Конечно, — приглушённо ответила Гарриет, с готовностью в голосе, словно она ждала этой минуты, как ждут откровения, как готовятся к исповеди. Она и не подозревала, что никакой исповеди не будет. В её глазах зажегся огонёк любопытства, предвкушение тайны, самой опасной, самой сокровенной, которую я, по её мнению, собирался ей доверить. Наивная. Гарриет обхватила моё предплечье своими тонкими пальцами, оказывая поддержку и, возможно, пытаясь укрепить незримую связь между нами. Она подвинулась ближе. — Я хочу отомстить Йозефу, но мне нужно собрать доказательства его вины, — я произнёс эти слова спокойно, почти буднично, словно речь шла о какой-то мелкой пакости, а не о мести, способной разрушить не одну жизнь. – И я не буду скрывать, что в этом мне нужна твоя помощь. Но это должно быть в тайне от твоего отца. Я пристально смотрел на Гарриет, пытаясь прочесть в её глазах хоть какие-то намёки на её мысли, но видел лишь растерянность и зарождающийся страх. — А если он узнает? — голос Гарриет дрогнул, выдавая её неуверенность. — К этому времени ты уже будешь замужней дамой, — я попытался придать своему голосу ободряющий тон, но вышло как-то натянуто и неправдоподобно. — Да и, может быть, он вообще ничего не узнает. Гарриет задумалась. Её тонкие брови сошлись на переносице, а на лбу залегла едва заметная морщинка. Видимо, она ещё никогда ничего не скрывала от отца, и мысль о необходимости лгать, пусть даже и во имя мести, причиняла ей явный дискомфорт. Она оказалась в ловушке, загнанной между необходимостью помочь мне и страхом перед отцовским гневом. — Тайна другого человека, не твоя тайна, — произнес я. — Но я же соучастник, — возразила Гарриет, и в её голосе прозвучало отчаяние. Она понимала, что, согласившись, она ступает на скользкую дорожку, где каждый шаг может стать роковым. — Тогда свалишь всю вину на меня. Заставил, манипулировал, обманул, — сказал я, безжалостно разрушая остатки её наивных иллюзий. С каждым моим словом лицо Гарриет становилось всё более хмурым, словно на него набегала тёмная туча. Она видела, что пути назад нет, что, согласившись помочь, она станет не просто соучастником, а жертвой, пешкой в моей игре. Мой цинизм был жесток, но я не мог позволить себе роскошь быть сентиментальным. Мне нужна была её помощь, и я был готов использовать любые средства, чтобы её добиться. — Я просто постараюсь не попадаться, — мотнула головой Гарриет, словно пытаясь отогнать от себя наваждение. Этот слабый, почти детский протест вызвал у меня лишь кривую усмешку. Она всё ещё надеялась, что сможет пройти по лезвию ножа, не порезавшись, что сможет обмануть всех и остаться чистой. — Отлично, тогда ответь мне на такой вопрос, — я решил перевести разговор в более практичное русло, дать ей возможность почувствовать себя полезной, — Кто из слуг лучше всех относится к Фойерштайну? — Наша экономка, — Гарриет ответила сразу, без промедления. — Она его очень любит. В её голосе не было осуждения, лишь констатация факта. Экономка, значит. Любовь старой женщины к мужчине младше её лет на десять, который, возможно, был замешан в ужасных вещах. Что ж, это упрощало задачу. Любовь часто бывает слепа, а значит, экономка может стать ценным источником информации, сама того не подозревая. Зверь внутри меня удовлетворённо зарычал. Игра началась.— А кому из слуг ты больше всего веришь? — продолжил я, стараясь не выдать нарастающего нетерпения. Мне нужно было действовать быстро, пока Гарриет не передумала, не испугалась последствий. — Эльзе, она убирает мою комнату, — ответила Гарриет после короткого раздумья. Эльза. Еще одно имя, еще один винтик в моём сложном механизме мести. — Тебе нужно будет попросить Эльзу, чтобы она сказала вашей экономке, что ей очень жаль, что ты выходишь замуж за другого человека, и пусть предложит ей отправить письмо Фойерштайну, — я начал излагать план, тщательно продуманный до мелочей. Каждое слово, каждый жест, каждая деталь были важны. — Неважно, как ответит экономка, но она точно отправит ему письмо. Когда ты будешь идти к алтарю, всем своим видом показывай, что ты несчастна. Я замолчал, наблюдая за реакцией Гарриет. Она молчала, её лицо застыло в маске печали, словно она уже репетировала свою роль. — Он там будет! — воскликнула она, и в её голосе прозвучал испуг. — Это мне и нужно, — спокойно ответил я. — Он должен увидеть твои слёзы, чтобы в дальнейшем не было никаких сомнений в твоей правде. Гарриет ничего не ответила. Она не отстранилась, не стала возражать, не задавала больше вопросов. Она просто впала в глубокую задумчивость, её взгляд был устремлён в пустоту, словно она пыталась заглянуть в будущее, увидеть последствия своих действий. Она стояла перед невидимой чашей весов, взвешивая на одной стороне свою любовь к отцу, свою привычную жизнь, свою безопасность, а на другой — месть, справедливость, мою просьбу и, возможно, странное, извращённое чувство долга передо мной. Очевидно, ей нужно было всё обдумать и принять решение, которое изменит её жизнь навсегда. Я не торопил её. Я знал, что в таких делах спешка может всё испортить. Мне нужно было, чтобы она приняла решение осознанно, чтобы она сама сделала свой выбор. Пусть даже этот выбор будет продиктован не самыми благородными мотивами.— Я не тороплю тебя. Взвесь всё как можно тщательнее. Но знай, что твоя помощь будет неоценима для меня, — произнёс я, стараясь скрыть за внешней мягкостью стальной оттенок своего голоса. Я не давил, нет, я лишь аккуратно подталкивал её к единственно верному, с моей точки зрения, решению. Мои слова повисли в воздухе, смешиваясь с тиканьем часов и треском поленьев в камине. Гарриет молчала, но я видел, как напряжены её плечи, как нервно подрагивают пальцы, сцепленные на коленях. — Поцелуй меня, Адам, — вдруг прошептала она, и её слова прозвучали как гром среди ясного неба. Гарриет прикрыла глаза, длинные ресницы легли тенью на бледные щёки. Пухлые алые губы, похожие на спелые вишни, расслабились, приоткрылись, маня, приглашая вкусить их сладость. Я замер, сбитый с толку. Этого не было в моём плане. Я приблизился к ней, не отрывая взгляда от её лица, почти вплотную, так близко, что своими губами чувствовал её мягкое, прерывистое дыхание. Аромат её кожи, лёгкий и тёплый, окутал меня, дразня, сбивая с мысли. — Плату требуешь? — мой низкий шёпот коснулся её губ, и они слегка дрогнули, но не от страха, а от предвкушения. Однако улыбка, которую я ожидал увидеть, так и не появилась на её лице. Вместо неё - лишь серьёзность и какая-то странная решимость. Я не умел целоваться. Вернее, не умел целоваться так, как, вероятно, ожидала Гарриет. Единственные поцелуи, которые я знал, были холодными, формальными, лицемерными. Тётя Юдит, чьи губы всегда пахли пудрой и чем-то горьковатым, целовала меня в щёку, словно ставя печать на документе. Хелла, моя кузина, делала это с нажимом, с вызовом, пытаясь пробить броню моего равнодушия, растопить, как она говорила, моё "застеклённое сердце". Для Мичи поцелуи были лишь способом манипуляции, инструментом, с помощью которого они пытались добиться от меня желаемого. С Гарриет же всё было иначе. Я не просил её о поцелуе, не добивался его. Это было её решение, её желание. И это сбивало меня с толку ещё больше. Я и так превысил все допустимые границы своей ласковости к людям, позволив ей касаться меня, доверив ей часть своего плана. Поцелуй же был чем-то совершенно иным, чем-то, что могло разрушить хрупкий баланс между нами, перевести наши отношения в совершенно иную плоскость. Мои губы накрыли её едва ощутимо, робко. И по ощущениям это была… мокрая тёплая кожа. Просто влажная, податливая кожа, и ничего более. Ничего из того, что так красочно описывали в романах, ни фейерверков, ни бабочек в животе, ни сладкого дурмана – я не ощущал. Прохладные, мягкие, безвкусные – вот и всё, что я мог сказать о губах Гарриет. Я отстранился, не чувствуя даже смущения. Не таким я представлял себе первый настоящий поцелуй. Не таким он должен был быть. Неужели все эти романтические истории – ложь? Или же проблема во мне? В моей неспособности чувствовать, в моём каменном сердце, которое не способно ни на любовь, ни на страсть? Чтобы сгладить неловкость, возникшую после этого странного, безэмоционального контакта, я провёл большим пальцем по её щеке, пытаясь изобразить нежность, которой на самом деле не чувствовал. Гарриет не шелохнулась, лишь её глаза, казалось, стали ещё темнее, ещё глубже. — Страсти хочется, Адам, а ты спокойный, как деревяшка, страсть отдаёшь только одной женщине, и имя её Революция, — выдохнула она и отстранилась, нарушая хрупкое равновесие, которое установилось между нами. В её голосе звучала горечь, разочарование и… вызов? Её слова, брошенные как обвинение, обожгли меня. Я резко одёрнул руку, вдруг почувствовав, как от её щеки, к которой я только что прикасался, поднимается жар. Она же смотрела на меня в упор, внимательно, изучающе, будто пыталась проникнуть в самую глубь моей души, найти там ответ на свой безмолвный вопрос. Ищет ли она подтверждение своим словам? Или надеется увидеть хоть искру того пламени, которого ей так не хватает? — Лёд тоже обжигает, Гарриет, — ответил я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно, без дрожи. Я не собирался оправдываться, не собирался объяснять ей, что мой внутренний огонь, если он и существует, горит совсем другим пламенем, холодным, безжалостным, пожирающим всё на своём пути. Мои слова повисли в воздухе. Я видел, как в глазах Гарриет мелькнуло понимание. Возможно, она вспомнила о цели моего визита, о мести, которую я задумал. Возможно, она, наконец, увидела меня таким, какой я есть на самом деле – человеком, чья душа покрыта мраком, человеком, который не умеет любить, не умеет чувствовать так, как чувствуют другие. Или же она просто устала от моих игр, от своей собственной неспособности разбудить во мне то, чего, возможно, и нет вовсе? В любом случае, в её взгляде больше не было ни вызова, ни надежды. Лишь усталость и какая-то странная, обречённая покорность. В душе усладой растеклась карамель. Теперь, может быть, мои границы были поняты.
Запись 34
После памятного поцелуя, точнее, его жалкой имитации, мы с Гарриет больше не оставались наедине. И дело было вовсе не в моём нежелании. Скорее, наоборот, Гарриет стала избегать меня, словно призрак, растворяясь в лабиринтах особняка, как только я появлялся рядом. Она не попадалась мне на глаза, а я не собирался пресмыкаться перед ней только потому, что она великодушно согласилась стать соучастницей в моей мести.
Я придерживался своего обычного распорядка дня, стараясь не думать о ней. Одна моя часть, та, что пряталась глубоко внутри, надеялась, что Гарриет, наконец, прозрела. Что она поняла, что всё это – не более чем жестокая игра, в которой нет места ни любви, ни страсти. Что она осознала, что любовник из меня никудышный, что моё сердце не способно на те чувства, которых она так жаждала. Но другая, циничная и расчетливая, понимала: если Гарриет передумает, откажется от своего обещания, то я потеряю последнюю возможность найти компромат на Йозефа, лишусь единственного шанса отомстить.
Тем временем приближался день свадьбы. Кирха, расположенная в двухстах метрах к западу от особняка, с самого утра оглашала округу звонкими ударами колоколов, возвещая о радостном событии: Герман Стэйниц (пусть и не по своей воле) и Гарриет Бёттхер соединяют свои судьбы. Этот день должен был стать началом конца для Йозефа, первым актом моей мести. Дом Бёттхеров был охвачен предсвадебной лихорадкой.
Слуги сновали туда-сюда, занятые многочисленными обязанностями. В одной из просторных гостиных накрывался стол, который уже ломился от всевозможных яств: запечённые окорока, истекающие ароматным соком, румяные пироги с разнообразными начинками, серебристые блюда с рыбой, горы фруктов, сверкающих яркими красками, и, конечно же, бесчисленные бутылки вина, обещающие гостям весёлый праздник.
Где-то во дворе кто-то изрядно перебравший уже затянул заунывную песню о том, что малышка Гарриет, такая юная и невинная, стала совсем взрослой, что вот-вот она покинет отчий дом и станет женой. Эти пьяные, сентиментальные вопли резали слух, вызывая у меня лишь раздражение.
Среди всей этой суеты, Кристоф крутился вокруг меня, как юла. Он держал в руках свадебный костюм, сшитый по последней моде, и, прикладывая его к себе, пытался показать, как великолепно он будет сидеть на мне и что я теряю. Его энтузиазм был почти заразителен, но я лишь кривился, представляя себя в этом наряде, будто я был актёром в дешёвом спектакле, а не женихом на собственной свадьбе. Все эти приготовления, радостная суета казались мне чужими, искусственными. Я не чувствовал ни радости, ни волнения, лишь ожидание.
— В жизни не видел человека хитрее. Выпутался из собственной свадьбы, — Кристоф разразился громким, искренним смехом, откидывая голову назад. Его веселье казалось неуместным среди всей этой предсвадебной суеты, но в то же время, в нём было что-то заразительное.
Смех друга эхом отдавался от стен просторной, но слегка захламлённой комнаты, обставленной в стиле, который можно было бы назвать "художественным беспорядком". Лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь неплотно задернутые шторы из тяжелого бархата, золотили пылинки, танцующие в воздухе, и высвечивали многочисленные безделушки, расставленные на резных столиках и полках.Эта комната, когда-то, видимо, служила кабинетом, о чем свидетельствовал массивный письменный стол, заваленный бумагами, и несколько кресел с высокими спинками, обитых потертой кожей. Запах старой мебели, пыли и едва уловимый аромат сигар создавали атмосферу не то запустения, не то таинственности.