Шрифт:
— Простите, пожалуйста! Не буду больше вас будить.
Отодвинулась подальше, чтобы ненароком его не задеть, повернулась на бок, подождала с минуту — зверь перестал двигаться и вроде бы снова уснул — и тоже соскользнула в сон.
* * *
Провались она, эта нога! То есть лапа. Так болит, что невозможно уснуть. С размерами зверя Многоликий не промахнулся, окажись он чуть больше — и его не удалось бы вытащить из-за решётки, — а вот тяжесть своей травмы, похоже, недооценил. Конечность отказывалась шевелиться, по ней пробегали пульсирующие волны боли. Дорогу из подземелья в покои своей спасительницы он не заметил; не скулить по-собачьи от этой боли — всё, на что хватило терпения. Когда его устроили на постели, стало полегче, но появилась новая напасть: здесь слишком сильно пахло человеческим телом и человеческим жильём, звериные инстинкты горностая вопили об опасности и разгоняли маленькое сердце в сумасшедший галоп. «Уймись, — говорил себе Феликс, стараясь разумом заглушить инстинкт. — Всё хорошо. Принцесса права: до утра тебя никто не тронет!»
Самовнушение помогло: пока её не было, он немного успокоился и даже начал дремать.
Потом она вернулась, улеглась рядом и сделала то, что, наверное, сделала бы любая особа женского пола на её месте: принялась наглаживать пушистого красивого зверя, отчего его инстинкты взбунтовались снова. И ходить бы завтра Эрике с прокушенным пальцем, вызывая ненужные расспросы, если бы Многоликий не сумел сдержаться. Но он сумел — и затих под лёгкими прикосновениями девичьей руки, едва дыша и старательно их запоминая: когда ещё его погладит такая девушка?
Принцесса лежала, думала о чём-то своём, источая нежность и умиротворение, и вдруг запела колыбельную. «Спи, моё сердечко, под щекой ладошка…» — выводил неглубокий, но чистый и правильный голос, а у Феликса всё перевернулось внутри: он узнал эту песенку! Слова, которые он помнил всю жизнь, были немного другими, но мелодия — именно такая, какая была у колыбельной его матушки. Он полагал, что матушка сама её придумала:
Спи, моё сердечко,
Под щекой ладошка.
Спят луна и свечка,
И в корзинке кошка,
Спит твоя лошадка,
Золотая грива,
Спи, сыночек, сладко
И проснись счастливым.
Когда матушка пела, он представлял себе их пёструю кошку Мону, в самом деле, спавшую без задних ног в корзинке у двери, и маленькую лошадь с кудрявой золотой гривой, которая у него непременно когда-нибудь будет. «Будет, матушка, будет?» — спрашивал он сквозь сон. — «Конечно, будет, мой хороший! — уверенно отвечала Магритт. — Ты уже придумал, как её назовёшь?»
Невозможно поверить, что эту песенку он слышит сейчас от принцессы Эрики! Многоликий был так потрясён, что захотел немедленно спросить, откуда она её знает, и попытался сразу же вернуть себе человеческий облик — но природу не обманешь, даже такую причудливую, как у него: превращение не удалось. Придётся повременить с вопросами. Девушка умолкла и перестала его гладить, о чём он немедленно пожалел. Но зато, пока она пела, боль уменьшилась настолько, что он даже сумел уснуть.
Когда Феликс проснулся, часы на главной башне замка Эск пробили четыре раза. До рассвета ещё далеко — а до прихода горничной? Принцесса — «под щекой ладошка» — глубоко и безмятежно спала. Лапа разболелась снова, но не так сильно, как раньше, и уже чуть-чуть шевелилась: тепло, покой и сон делали своё целительное дело. Однако теперь нестерпимо хотелось есть. Зверь осторожно и медленно сполз с кровати и поковылял в гостиную. Не то чтобы он рассчитывал отыскать в покоях наследницы трона кусок сырого мяса, но хоть что-то съедобное в них найдётся?
Пахло тут жарко натопленной печью и цветами, теми самыми, что были на Эрике вечером их первой встречи. Горностаю-Многоликому по-прежнему было не по себе, даже углы мебели, выступавшие из темноты, казались ему источником неведомой угрозы. Многоликий-человек трепетал от удовольствия, осязая толстый мягкий ковёр вместо ледяного камня, вдыхая тёплый душистый воздух вместо сырого и затхлого воздуха подземелья. Трепетал — и изнывал от благодарности к Принцессе, вызволившей его из Манганина ада.
Вспоминать, как он собирался её очаровывать, чтобы она согласилась ему помочь, почему-то было стыдно. Наверное, потому, что очаровывать не пришлось — она и так всё поняла с полуслова. Серафимы ему послали эту девочку, не иначе! Даже тогда, когда понадобилось привести его в чувства, она сделала именно то, что следовало: разрыдалась от всей души — а слышать плач он умел, как никто другой.
«Как, чем, когда я сумею вернуть ей долг?»
Кое-какая еда в гостиной, и правда, нашлась, но, увы, совершенно непригодная для маленького хищника семейства куньих — печенье в серебряной вазочке под салфеткой не хотелось даже пробовать на зуб. Тем более, что вазочка стояла на столике, куда ещё нужно было как-то забраться. Но человека такая еда вполне бы устроила. «Всё, хватит, — подумал Феликс, поковыляв вокруг столика и примерившись к нему, — я достаточно спал, быть не может, чтобы я и сейчас не обернулся!» Ему хотелось поскорей убедиться, что с его бесценным Даром ничего не случилось. Многоликий остановился, сосредоточился, воскрешая в памяти очертания своего человеческого тела…
…И в следующий миг понял, что навзничь лежит на полу, раскинув руки — руки, злыдни болотные, руки, а не лапы! — и упираясь ногами в столик. Столик накренился, содержимое упавшей вазочки разлетелось по ковру. Чертыхаясь от облегчения и досады одновременно, Феликс сел и принялся подбирать печенье. В этот момент в комнате стало светло, и позади раздался тихий голос Принцессы:
— Хвала Серафимам, я вижу, вам уже лучше!
Он повернул голову, посмотрел на неё снизу вверх — высокая тонкая фигурка в тёмном платье в горошек, растрёпанные волосы, радость на сонном личике — и вдруг совершил нечто такое, чего абсолютно от себя не ожидал: поднялся на колени, схватил девушку за обе руки и несколько раз их поцеловал.