Шрифт:
— То есть девочка в безопасности. Отлично, — с облегчением выдохнул Мельников. — Да и с мальчиком теперь, скорее всего, всё обойдётся.
— С каким ещё мальчиком? — Борис удивлённо вскинул брови.
— Ну с этим. С Сашей Поляковым. Я же говорил, это он подделал ту служебную записку и пропуск для Ники. Алекс Бельский. Чёрт, эта дурацкая путаница с именами. Он — сын Анжелики, внебрачный, всё это всплыло совсем недавно, мальчику, понятно дело, сменили фамилию, ну, вероятно, и имя заодно, хотя зачем, к чему… не понимаю.
— Поляков? — до Бориса только сейчас начало доходить, о каком Полякове шла речь. — Сын Анжелики? Откуда…
Раздавшийся за спиной женский смех прервал его на полуслове. Он резко обернулся.
— Ну да, Боренька. Сын. А чему ты так удивляешься?
Все слова и мысли вылетели из головы. Все, кроме одного вопроса, который крутился на языке и ответ на который он уже прочитал в полных презрения женских глазах, синих, холодных и… нет, не равнодушных. Есть женщины, которые никогда ничего не прощают. И одна из них стояла сейчас на пороге его кабинета.
— Чёрт, Боря, ноги убери. Я из-за тебя чуть не растянулся.
Борис открыл глаза, недоумённо уставился на Павла. Спросонья не мог понять, где он находится, и что здесь делает Савельев.
— Ты у меня скоро жить пропишешься, — Павел наклонился, поднял с пола игрушечного зайца, некогда розового, а сейчас уже изрядно замызганного, и, так и не выпуская зайца из рук, сел на диван напротив.
И этот заяц, и детские кубики, разбросанные по комнате, и стоявший на подлокотнике кресла стакан с грязной водой, в котором кисли две кисточки, и который Борис неловко задел локтем и чуть было не опрокинул, и сам Павел, похудевший, угрюмый, чужой, мигом заставили Бориса вспомнить, где он.
Последние два месяца (тут Пашка был прав) он действительно прописался у Савельева. Вечерами, покончив со своими делами, спешил не к себе, а в квартиру друга, сам не замечая, как это постепенно входит в привычку. Если б у него спросили: «Боря, а для чего, собственно, ты это делаешь?», он бы, наверно, ответил что-нибудь типа — поддержать Павла, ему сейчас нелегко и всё такое, но это было бы правдой лишь наполовину. Потому что самого Савельева он почти не видел. Или видел вот как сейчас: усталого, раздражённого, недовольного, мечтающего только об одном — чтобы все наконец оставили его в покое.
Настоящая же причина Бориных ежевечерних бдений в настоящий момент сладко спала на маленьком диванчике (его пришлось перенести в гостиную из кабинета Павла), подперев измазанным в краске кулачком такую же чумазую щёку. Рыжие кудряшки в беспорядке разметались по подушке, на правой ноге, выглядывающей из-под пледа, красовался спущенный носок. Смятое платье валялось на полу, тут же лежала и пижама, голубая майка с непонятной аппликацией на фасаде и такие же голубые штаны. У Павла была упрямая дочь — Борису вместе с няней удалось кое-как убедить её снять платье, но пижаму она отказалась надевать наотрез.
Борис и сам толком не помнил, когда всё началось. Просто однажды он, устав от непонимания, от висящей в воздухе лжи, от чужого и каменного Пашкиного лица, от Анниного отстранённого молчания, решил, что всё, с него хватит — он прижмёт Савельева к стенке и не слезет с него живого, пока не узнает, что случилось на самом деле и что, чёрт возьми, происходит сейчас.
Преисполненный решимости, он закатился к Павлу домой, намереваясь поговорить серьёзно и основательно, но никакого разговора не получилось. Потому что разговаривать было не с кем.
— Павел Григорьевич теперь всегда поздно возвращается, — женщина, открывшая Борису дверь, представилась няней. Он видел её впервые, до смерти Лизы нянь у Савельевых не водилось. — Будете его ждать?
Он хотел ответить «нет», открыл рот, но тут в дверях, двухстворчатых, распашных, в стёклах которых отражался вечерний свет и через которые просматривалась вся огромная Савельевская гостиная, возникла хрупкая детская фигурка. И он забыл, что собирался сделать. И, кажется, выдавил еле слышно:
— Я подожду.
А, может, и ничего не сказал. Просто прошёл внутрь, не обращая внимания на оторопевшую от его бесцеремонности прислугу.
Что его тогда остановило?
Да, в общем-то, то, что холостого, бездетного и эгоистичного Борю Литвинова никогда не останавливало и остановить не могло в принципе. Он увидел одиночество. Бесконечное одиночество в серых пасмурных глазах чужого ребёнка, маленького человечка, которого предали самые близкие люди: мать, что предпочла уйти из жизни (в сердечный приступ Лизы Борис не верил, эти сказочки Анна могла рассказывать кому угодно, только не ему), и отец, который тоже решил свести с собой счёты, но несколько по-другому, затейливо, как это умел только Савельев — угробить себя работой, вкалывая по шестнадцать часов в сутки с перерывом на короткий, не приносящий облегчения сон…