Шрифт:
— Нет.
— Твое счастье, большую ты этим себе услугу изладил... Это ж деды, это ж шакалы, рассказать — не поверишь, бандюги готовые! Как друг советую — никому — со свету сживут!.. А я думал... сказать, нет?..
— Скажи.
— Думал, ты спишешь откуда, или по памяти, тоже, выйдет, вроде списал, у всех ведь списано... А здесь про меня самого! Жалко про спорт нету, разряд у меня... Может, припишешь?.. Ах ты, елки-палки, спать-то не довелось? Сиди, кури, я махом... А с ушами что, били, что ль?
— Мошка ест.
— Мошку залечим, не тужись, зема... А если колупнется кто — все, ты — дед! Понял, без смеха объявляю — дед.
А через десяток минут пристроил меня Малышев, друг мой верный, в лазарет, на белые простыни, под белой занавесочкой, с белой марлечкой у двери, в чистоту и прохладу и нежный лекарственный дух. Не успел я раздеться, несут мне из кухни рубон, часть, наверное, завтрака деда, картошку на сале жареную, с лучком и укропчиком, чайник с компотом и банку сгущенки, и свежий хлеб, и кус колбасы копченой то ли из магазина для офицеров, то ли из посылки молодого бойца (от колбасы посыльный таки отгрыз половину). Мы и срубали все. И никакого такого Бабеля тогда я, наверно, не вспомнил, сидел в трусах и рубал на пару с фельдшером дармовщину, все как есть, подчистую, сообразно популярной заповеди для дворняг: дают — бери, а бьют — беги, рубал, имея в виду, мол, нет, не побегу, режьте меня на куски, ешьте меня с маслом, не побегу, а то и сдачи дам... Хотя на самом-то деле, как взял, так, выходит, и побежал, неделима та заповедь, неделима.
Рухнул потом в прохладную свежесть, закрылся по привычке простыней от единственного в комнате комара на потолке, умостил под ухо подушку, намереваясь дрыхать до отбоя, и после отбоя, и до конца командировки, до конца службы, до конца дней своих.
Через час почему-то проснулся, ровнехонько через час, как и не спал, с гудящей головой, с приятной теплой тяжестью в желудке, со смутой в сердце, словно по-прежнему спину жег взгляд сочувствия, которым ночью из умывалки проводил меня однополчанин, подняв от чужого сапога голову. Вот напасть, сел на кровати, почухался, потянулся, поковырял кровяную на ушах корочку, поискал знакомого комара на потолке, нехотя оделся и пошел. Скелет коровника возле зловонной лужи обреченно всосал меня, словно ветхую старушонку господень храм на холме.
Сам же Малышев и проболтался, под величайшим секретом сдал меня в прощальном письме задушевному корешу из нашего дивизиона. Там уже другая история, ладно, опустим.
Мыскомандиром прознал, стукачи и среди тех же дедов водились.
— Прокламации, говоришь, пописываешь? — спрашивал он как бы походя, не без презрения, демонстрируя как бы полную осведомленность.
— Не понял, — гоню я дурочку.
— А ты дурочку не гони, не гони... непонятливый... Эти шуточки боком выходят, попомни мои слова, спохватишься, да поздно будет. С огнем играешь... В органах, думаешь, дураки сидят?..
— В каких органах?
— В тех самых, друг ситный, в тех самых... По-хорошему пока предупреждаю.
— О чем?
Ну, и так далее. Так мы иногда словесно пересекались, причем я неизменно бывал посрамлен. Против изящной, как мне казалось, шпаги полускрытой иронии, не мудрствуя лукаво, замполит пускал в ход оглоблю незыблемых для советского человека истин — долг, совесть, ответственность — длинная получалась оглобля. Переломив мне хребет, брезгливо отпихивал кожаным сапогом, не снизойдя до плевка даже, широким шагом шагал себе дальше вершить политическую подготовку личного состава.
А когда нашел он все-таки один альбомчик, нашел, знал, где искать, навели псы поганые, то ознакомился в нем со вполне рядовой чепухой про романтическую среди таежных сопок службу во имя мира во всем мире и спокойствия наших границ. Как поднаторевший мастеровой тачал я всякий рифмованный сапог сообразно мерке и вкусу заказчика. Были ведь, были всякие сапоги, но — пронесло. И снова — но — внутри замполита престранная произошла штуковина, не могу и по сей день найти объяснения, не по зубам..,
Найдя не то, что искал, оказался он словно бы оскорблен, тем более оскорблен, что дело выеденного яйца, даже напротив, дело-то как раз много большего стоило, чем яйцо, это ж прямиком для газетки „Патриот Родины“, тогда почему тайно, из личных отношений тайно, от стеснения тайно, скрытый, может быть, смысл? Нет же, нет, на музыку положить, да сделать строевой для дивизиона песней, в части ахнут, в округе, вся армия, чем черт не шутит, запоет! Но почему тайно — все-таки крамола... Улика уличала в обратном (будто забрался ханурик через форточку, пропылесосил квартиру и тем же путем исчез), только поэтому оказывался я вдвойне уличен... — нет, не по зубам.
В итоге уволен я был в запас, когда листочки весенние, дембельские, уже желтеть начали. И последние эти месяцы в караул меня не ставили, оружия не доверяя, правильно не доверяя, от аккорда сам отказался, отчасти из гордости, отчасти из лени, отчасти уверенный, что обманут, болтался по поговорке в проруби, на подхвате, то пол в свинарнике перестилал, то колючку подновлял, то уголек бортовал, то гараж белил, то картошку перебирал... Замполит контролировал лично, семечками угощал, до контроля я еще шевелился от скуки, день скоротать, а как постоит начальничек рядом, поплюет шелухой, так я больше ни на что уже, кроме тех же семечек, не гожусь, частушки сочиняю, непременно чтоб матерные, чем забористей выходило, тем туманней срок увольнения, пропади оно пропадом, после обеда — спал.