Шрифт:
Серафима Николаевна склонилась над рисунком. Сперва она хмыкнула. Затем мне показалось, что Маркелова вздрогнула и побледнела. Женщина подняла на меня глаза, решительно ткнула пальцем в тетрадный лист.
С неожиданной злостью в голосе она заявила:
— Вот этого знаю. Подлюку.
Глава 18
На окне веранды покачивалась голубая в белый горох занавеска. С улицы доносились жалобные завывания запертого в вольере пса. Под ногами хозяйки дома чуть слышно поскрипывали окрашенные коричневой краской половицы.
Серафима Николаевна снова ткнула пальцем в рисунок и добавила:
— Конечно, я его знаю. Никогда эту подлюку не забуду. Пусть даже не надеется.
Я заглянул в тетрадь — обнаружил, что Серафима Маркелова указывала на портрет Фомича (Попова Дмитрия Фомича).
Женщина сообщила:
— Это Димка Попов, мой одноклассник. Фашистская шавка. Это он набросил петлю на шею моего брата.
Голос женщины дрогнул.
Серафима Николаевна скривила тонкие губы.
— Постарел, подлюка рябая, — сказала она. — Но почти не изменился.
Мне показалось, что плечи женщины едва заметно тряслись, словно от холода.
Маркелова посмотрела на меня и спросила:
— Откуда у тебя эта Димкина рожа? Накой ты его нашим бабам показывал? Неужто жив ещё этот подлюка? Не может быть. Я думала, его давно уже к стенке поставили. Или в лагере сгноили. Сама бы ему глаза выцарапала. Где ты его видел, комсомолец? Откуда у тебя его портрет? Кто его нарисовал? Попов сейчас здесь, в Кировозаводске?
Я заметил: женщина всё ещё оттопыривала указательный палец, будто намеревалась снова ткнуть им в портрет Фомича.
Этот палец шевелился, словно рисовал в воздухе крохотные окружности.
— Серафима Николаевна, вы уверены, что не обознались? — спросил я.
— Я?!
От громкого звука задребезжали оконные стёкла.
Взгляд Маркеловой мне на секунду показался безумным.
Серафима Николаевна покачала головой и сказала:
— Иди за мной, комсомолец. Обувку не сымай. Снег на улице сейчас чистый.
Она резво протопала мимо меня, на ходу дёрнула за рукав моего пальто. Я развернулся в тесном коридоре, зашагал вглубь дома следом за Маркеловой. Очутился в комнате, где под потолком светила желтоватая «лампа Ильича», у стены едва слышно потрескивали угли внутри русской печки, тихо бормотал голосами дикторов стоявший на тумбе около зашторенного окна экзотичного вида радиоприёмник «Атмосфера-2». Серафима Николаевна указала на прикрытую полосатым покрывалом тахту.
— Присядь пока, комсомолец, — сказала она. — Погодь.
Она прошла через комнату, распахнула двустворчатые двери, окрашенные белой краской. Я расстегнул пальто, уселся на тахту (почувствовал под собой жёсткие пружины). Не без интереса взглянул на печь (вспомнил о камине, который по моему заказу сложили в гостиной моего дома в пригороде Берлина). Сразу отметил, что печь в этом доме использовали не только для обогрева жилища, но и в качестве кухонной плиты (на печи стояла чугунная сковорода и покрытая жёлтой эмалью кастрюля).
Я вздохнул, положил тетрадь с портретами физруков рядом с собой на тахту (портфель остался на веранде), пробежался взглядом по комнате. Посмотрел на покрытый серой скатертью стол (стоявший на слегка раскоряченных ножках), на сервант с двумя стеклянными дверцами. Отметил, что запах лекарств в этой комнате стал отчётливее — нафталиновый запашок ослаб. Взглянул я и на фотографии в деревянных рамках, что висели на стене у меня над головой (для этого замер вполоборота, облокотился о тахту).
Насчитал пять портретов — на всех красовались молодые мужчины (похожие друг на друга, будто близкие родственники). Мужчины на этих портретах улыбались (выглядели энергичными и жизнерадостными). Я подумал: они явно не подозревали, когда позировали фотографу, что эти их портреты однажды перечеркнут в правом нижнем углу чёрной траурной полосой. В печи громко затрещали угли. Они отвлекли меня от разглядывания портретов на стене. В соседней комнате заскрипели половицы — они возвестили о возвращении хозяйки дома.
Маркелова принесла большой фотоальбом. Уселась рядом со мной на тахту, положила альбом на свои колени. Провела рукой по его обложке — то ли погладила её, то ли стряхнула с неё пыль. Открыла альбом, неспешно перевернула три листа — я видел вклеенные на страницы альбома старые фотографии (опознал несколько лиц: только что я видел их на портретах с траурными полосками). Серафима Николаевна снова перевернула страницу, указала мне пальцем на фотографию с пожелтевшими краями.
— Вот он, — сказала Маркелова, — Димка Попов. Это фотокарточка нашего выпускного класса. Мы тут молодые ещё. Но его рябое лицо почти как на твоём рисунке. И родинка на морде имеется. Вот, видишь? Улыбается… подлюка.
Серафима Николаевна стиснула челюсти. Я услышал скрежет её зубов. Посмотрел на юного Фомича. Согласился с утверждением Маркеловой: не узнать на этом фото Дмитрия Фомича Попова было сложно (хотя он выглядел там семнадцатилетним). Опознал я и Серафиму Маркелову. Она стояла в первом ряду школьников, рядом с учительницей. Серафима задорно улыбалась, совсем по-детски. Смотрела открыто, будто бы с любопытством. Сейчас подобной «открытости» в её взгляде я не заметил.
— Мы тогда в Константиновке жили, — сказала Маркелова. — Как война началась, почти все наши мужики на фронт попросились. Да не всех в армию взяли. Попова тоже не приняли. Я уж не помню, почему: много времени прошло. А может, он сам не пошёл. Афоне моему тогда пятнадцать лет было. Он тоже в армию просился — сказали, что мал ещё. Это брат мой младший. Покойный. Вот он.