Шрифт:
«Ну вот и приехали», — сказал дядя Саша, подъехав к железнодорожной станции.
Он помог нам донести вещи до поезда, посадил нас в вагон и пожелал счастливого пути.
Осенью и зимой тридцать девятого мы обживали огромную коммунальную квартиру с длиннющим коридором, в который с одной стороны выходили двери девяти совершенно одинаковых двенадцатиметровых комнат, двух уборных и двух умывальников, а с другой — ванной и большой кухни, все с той же дровяной плитой, что и в Теплом переулке. Соседей оказалась тьма-тьмущая, в каждой комнате по три-четыре человека. Тут была и семья рабочего, и милиционера, и бухгалтера банка, и полковника какой-то службы (позже оказалось КГБ), недавно вернувшегося из Прибалтики, и продавца магазина. Короче, квартира олицетворяла собой своеобразный срез тогдашнего советского' общества, не лишенного, как говорили, даже «старой барыньки на вате» — одинокой неработающей женщины со шпицем по кличке Лилька (никогда раньше, да и позже, тезок среди животных у меня не было). «Барынька на вате» была занята обменом своей комнаты в Москве на комнату в Крыму. И постоянно докучала маме и нам своими просьбами позвонить с нашего личного телефона в связи с поступившим ей «заманчивым предложением», однако счета за разговоры по межгороду (как сказали бы теперь) оплачивала нерегулярно.
И однажды, когда она, уже совсем освоившись в одной из наших двух комнат, больше часа, положив ноги на стул, беседовала со своей московской знакомой, мама не выдержала и наотрез отказала ей в своей любезности. После чего услышала: «А я считала, что мы люди одного круга».
Все же остальные соседи, похоже, так не считали и держались по отношению к нам уважительно. И как говорила мама, «не лезли не только в душу, но и к нам в комнаты».
Освободившись от назойливой соседки, мама продолжала держаться с достоинством и ровно со всеми. Работала она, как и прежде, в школах: вела хореографию и бальные танцы. Брат учился в старой школе в Теплом переулке. С утра уезжал и возвращался к вечеру. Я — в новой, и в час дня уже приходила домой. Ключа от квартиры у меня не было, но, подойдя к двери, я спокойно могла дать не свои два длинных звонка (ни мамы, ни брата дома не было), а один длинный, или два коротких, или четыре длинных, или четыре коротких, но только не три длинных (это были звонки «старой барыньки на вате»), и мне тут же открывали дверь. А когда я выходила на кухню, чтобы подогреть обед, оставленный мамой, на помощь мне тут же приходила тетя Нюра, жена милиционера (дверь ее комнаты была как раз напротив кухни). «Так, будем подогревать обед, — говорила она мне. — Перед тем, как зажечь фитиль керосинки, надо чуть-чуть выкрутить его (учила она меня), а когда он загорится, прикрутить обратно, чтобы не коптил. Потом, когда будешь снимать кастрюльку с огня, сразу огонь не задувай, прикрути еще, а то огонь полыхнет тебе в лицо. Поняла? Ну, давай действуй, пока я стою рядом. Вот так, так! Молодец!» Тетя Нюра не работала, у нее был пятилетний сын, и она вот-вот должна была родить девочку. Так считала она. И родила девочку. А когда пришла зима и она стала выходить с ней на прогулку, то, проходя мимо нашей двери, кричала мне: «Лилька, пошли гулять на бульвар!» Шпиц «старой барыньки на вате» тут же заходился в радостном лае, слыша свою кличку. Но он обманывался. Это звали меня! И, взяв снегурки, я бежала за тетей Нюрой на Никитский бульвар. Иногда, вернее, по выходным дням, тетю Нюру с детьми на бульвар сопровождал ее муж-милиционер. И тогда снегурки к валенкам мне прикручивал он. Вот так!
Изменение статуса нашей семьи я, маленькая, почувствовала не сразу, а когда у меня стали появляться подруги, и я стала сравнивать их быт сегодняшний с нашим теперешним. Правда, кое в чем мы все еще отличались от наших соседей. У нас было две комнаты, а у всех остальных по одной. У нас был личный телефон, а у всех остальных не было никакого. Правда, наш личный, как только началась война, пришли и сняли без всяких объяснений. Л после войны пришли и пообещали поставить обратно, но не личный, а для всех живущих в квартире и при условии, что мы напишем заявление на имя начальника телефонного узла на Зубовской площади и все, естественно, скинемся на аппарат. Заявление мы написали, проставили свои паспортные данные, собрали деньги и всё вручили объявившемуся в нашей коммунальной квартире благодетелю. Он все это взял и был таков!
«Да это же аферист, не иначе», — сказала мама, вернувшись с работы. И оказалась права. Никто нам ставить телефон так и не пришел.
Этот случай я всегда вспоминаю, когда вдруг оказываюсь на Зубовском бульваре. Вот вчера, проводив в последний путь своего коллегу, которого отпевали в храме на Девичьем поле, опять вспомнила, проезжая мимо Зубовской площади.
Так прошла зима 1939 года. А когда пришла весна сорокового, мама, не сказав ни слова ни мне, ни брату, одна пошла на кладбище.
«Ноги идти отказывались. Мог бы жить и жить!» — рассказывала она позже, повторяя слова книгоноши, того невзрачного человечка, который приносил отцу подписные тома энциклопедии «Гранат». Как сейчас помню его появление у нас 10 апреля тридцать девятого года. Узнав на пороге дома о твоей смерти, отец, он остолбенел. Потом перекрестился. «Как такое могло случиться? Молодой же! Здоровяк, жизнелюб! Мог бы жить и жить! Хороший был человек! Когда?» — «Вчера», — ответила мама. — «На второй день Пасхи! В рай пошел! Царствие ему Небесное! И вечная память!» — сказал книгоноша.
Не знаю, где ты, отец, сейчас, в раю или в аду? И принимал ли Господь решение относительно твоего местопребывания, ведь убиенный вроде бы идет прямиком в рай.
Господи, как же переполнен был рай в те страшные тридцать седьмые — тридцать девятые! Что же касается Царствия Небесного и вечной памяти, ничего сказать не могу. Скорее всего, мы, которые живем и помним вас, ушедших, длим ее елико возможно в нашем сознании, вовлекая в этот процесс детей и внуков, и творим вокруг вас мифы.
Так вот, весной сорокового мама, не сказав ни слова ни брату, ни мне, пошла на кладбище одна. «Подхожу, — рассказывала она, — а из цветущего куста бузины навстречу мне вылетает бабочка-белянка. Подумала: «Отец привет посылает. Сердце заныло. Надо бы поставить крест!»
Но у Вовки как раз начались выпускные экзамены, а когда они кончились, и вполне успешно, он, безнадежно влюбленный в свою одноклассницу, которая отказала ему в своих чувствах, чуть не покончил с собой. Слава богу, обошлось!
И мама опять, чтобы сменить обстановку и дать отдохнуть сыну на лечащей душу и тело природе, сняла на паях с одной своей коллегой по работе деревенский дом под Загорском. Работая в Москве, она раз в неделю (тогда все еще была шестидневка) накануне выходного приезжала к нам с продуктами. Готовила нам еду на неделю и обстирывала нас.
Но теперь после гибели отца с Владимиром все время что-то приключалось. И в Матренках (так называлась деревушка под Загорском), поспорив с деревенскими мальчишками, он полоснул себя по вене. «Кровь, — как говорили парни, — била фонтаном». Спас его муж маминой коллеги, писатель, который постоянно жил со своим сыном Лодькой и с нами в снятом доме. Быстро перетянув Вовке руку, он повез его в Москву на попутной машине. Обошлось все и на этот раз. А солнце, воздух и вода сделали свое доброе дело. Мы ходили в лес за грибами, купались в пруду, загорали на теплом солнышке, пили парное молоко и холодное из погреба, ели свежие огурцы прямо с грядки. А я с хозяйкой даже ездила торговать ими на рынке Загорска. И к первому сентября мы, как обычно, уже были дома. Потом пришла осень и зима сорок первого. А потом, потом, потом, когда сошел снег и все зазеленело, и запели птицы, и расцвели фиалки, пришла война.