Шрифт:
— Что теперь делать, Лобанов?
Он сидел неподвижно, чернея в ветвях, точно большая ночная птица. Молчал.
— Лобанов! Нас накрыли. Слышишь?
Вокруг нас уже сухо щелкали разрывные пули. Лобанов не отвечал и не шевелился.
— Да ты жив, Лобанов?
— Жив, — наконец протянул он спокойно. — Ничего, авось не заденет.
Но я уже ничего не мог с собой поделать.
— Лобанов, надо отходить, пока темно.
— Нельзя. Скоро наши пойдут.
— Какое скоро! Еще не светает.
— Да нет, скоро уже.
Он просто ничего не соображает. Сейчас нас убьют. Бесполезно, глупо погибнуть…
— Лобанов! Лобанов!
Он молчал. А выстрелы раздавались все чаще. Начали постреливать и с нашего берега. Вскоре огонь разгорелся по всей линии.
— Наши стреляют, чтобы дать нам отойти. Пока не поздно, Лобанов!
Он молчал. Оставить же его я не мог. Что-то приковывало меня к нему, что-то гораздо более сильное, чем желание бежать. И это-то и приводило меня в отчаяние.
Действительно, уже можно было различить силуэты фашистов, которые залегли на краю откоса и, очевидно, ждали дня, чтобы расстрелять нас в упор.
Рядом раздался треск, звон и почти тотчас крепкое ругательство Лобанова.
— Что там, Лобанов?
— Рацию разворотило. Эхма, вот влепило…
Я обрадовался:
— Ну вот, теперь нам тут нечего делать.
Лобанов помолчал, потом зашевелился:
— Да, надо ворочаться.
Мы спустились, перешагнули через тело убитого гитлеровца и побежали к воде. Разбитая рация болталась у Лобанова на ремне через плечо.
— Брось ты ее! К чему она?
Он стал прилаживать ее на спину.
— Ну да, потом доказывай, что не бросили исправную…
Мы вошли в воду. Я почувствовал себя в безопасности.
— Ты извини, Лобанов, я там, знаешь, болтал чепуху, мешал…
— Привыкнешь, — сказал он, не оборачиваясь.
И в этот момент фашисты нас заметили. Начался бешеный обстрел. Вода вокруг будто кипела. С нашего берега стали палить минометы. Вдруг Лобанов покачнулся, остановился, как-то странно кренясь на бок. Рация сползла в воду. Я бросился к нему:
— Ранен?
Он медленно с удивлением покачал головой.
— Не должно бы… Погоди, сейчас…
Но тело его все больше кренилось, и я подхватил его в воде. Было уже светло, и я впервые близко увидел его теперь остекленевшие серые глаза, доброе круглое лицо…
И, взвалив его на спину, я медленно, с трудом двинулся к своим.
В меня стреляли. Но мне было уже все равно…
Через два дня мы снова отошли.
Что-то было в этой симфонии, что привело мне на память ночь, когда я учился мужеству. Я не сказал Алене ни слова. Но я знал, она слышит в этой музыке то же. И когда вступили скрипки, я ощутил, как сжалось ее сердце. А потом весь мир вокруг залили страдания. И все-таки в музыке отчаяния не было! А было то самое лобановское тихое упорство, которое вело нас через все муки и смерти и которое означало для нас одно: мы победим!
* * *
От леса дул холодный сырой ветер. Пальцы одеревенели, не слушались. Я никак не мог ухватить круглый и белый, как череп, булыжник. Камень выскользнул и с грохотом покатился по насыпи. Я пригнулся. Но не последовало ни окрика, ни лязга затвора. Из-под локтя поглядел назад. Нет, он не заметил, отвернулся от ветра, закуривает.
Мы, сотня русских, строящих эту дорогу, обречены. Когда кто-нибудь окончательно теряет силы и не может работать, его сводят с насыпи, переводят через снежное поле и там, на опушке, убивают. Почти каждый день кого-нибудь. Иногда после выстрела долгий крик, тогда торопливая очередь. Но чаще один короткий сухой удар, и потом гулкое эхо над лесом. И тишина. Не разгибая спины, не оглядываясь, мы продолжаем носить и укладывать камни. Но я считаю каждый выстрел там, на опушке.
Что ни день, становишься слабее. Чувство голода исчезло. Завтра уже не хватит сил поднять камень. Ни дня дольше!
С того мгновения, как я пришел в сознание после контузии и увидел себя за колючей проволокой, я непрестанно думал о Лобанове. Я знаю, как поступил бы он.
Сейчас все решится. Если не промахнусь. Этот носатый, с пустыми глазами — мой. Деревянными шагами, как автомат, марширует он взад и вперед. Вот он возвращается. Осталось двадцать шагов. Я окажусь как раз возле того острого камня. В тот же миг полетят камни и в тех двух… А если не полетят? Если не осмелятся ребята? Всего несколько шагов осталось ему пройти. Беру камень. Только бы хватило сил.
— Бей их, товарищи!
Бесконечная, жуткая тишина, пока фашист стоит, покачиваясь, потом медленно валится на землю. И тогда наконец каменный грохот, как обвал. А оттуда, от поворота дороги, треск автоматов, топот сапог и лающая перекличка:
— Ауф! Ауф! Ауф!..
Вторые сутки мы идем через лес. Нас трое. Гришу, раненного в грудь, несем на шинели. Он хрипит и стонет. На ремне у меня фашистский автомат. И двадцать три патрона в обойме. Идем на восток. К своим. А вокруг лес. И снег. Безмолвие.