Шрифт:
Над головой светила луна — почти полная, щедрая, понимающая. Её серебристый свет превращал двор в какой-то сказочный мир. Мусорные баки становились таинственными замками, развешанное на верёвках бельё — призрачными флагами, качели на детской площадке — древними качелями для богов.
Гоги затянулся ещё раз и почувствовал, как напряжение понемногу отпускает. Луна смотрела на него без осуждения, без вопросов, без требований. Она видела всё — и его прежнюю жизнь инженером Алексеем Воронцовым, и нынешнюю странную судьбу художника Гогенцоллера. И молчала, как хороший друг, который понимает без слов.
Странно, но именно сейчас, в этой ночной тишине, он чувствовал себя более честным, чем днём. Днём приходилось играть роли — сотрудника секретного отдела, товарища по артели, соседа по коммуналке. А здесь, под луной, можно было просто быть собой. Уставшим человеком, который не знает, правильный ли путь выбрал.
Парироса медленно тлела между пальцев. Никуда не надо было спешить, ничего не надо было решать. Время как будто остановилось, и можно было просто существовать в этом моменте — он, луна, ночь, тишина.
Где-то вдалеке прошёл последний трамвай, звеня на стыках рельсов. Потом всё стихло. Только лёгкий ветерок шуршал листьями тополей во дворе да где-то мяукал кот.
Гоги вспомнил детство — те редкие моменты, когда удавалось убежать от взрослых дел и просто посидеть где-нибудь в укромном месте. Тогда тоже казалось, что весь мир принадлежит только ему, что время течёт по-другому, что можно думать о чём угодно или вообще ни о чём не думать.
А теперь ему сильно за двадцать и он служит в секретном ведомстве, может быть приглашён писать портрет самого Сталина, а сидит на пороге, как мальчишка, и курит в компании луны. Наверное, в этом есть своя мудрость — умение находить островки покоя среди бурного моря взрослой жизни.
Папироса почти догорела. Он затушил её о кирпич и сразу достал следующую. Сегодня можно позволить себе такую роскошь — курить не спеша, смакуя каждую затяжку.
Луна медленно плыла по небу, и Гоги следил за её путешествием. Интересно, что видит она оттуда, сверху? Миллионы людей в их квартирах, заботы, радости, печали? Влюблённых, которые гуляют по паркам? Часовых, которые стоят на постах? Художников, которые курят на порогах, не зная, что их ждёт завтра?
Он подумал о Ане. Наверное, она сейчас спит в своей комнате, и ей снятся звёзды и далёкие галактики. А может быть, она тоже не спит, смотрит в окно на эту же луну и думает о чём-то своём? В пятницу они снова встретятся, пройдутся по вечерней Москве, поговорят о высоком и обыденном.
И о Нине подумал. Бедная девочка, которая любит его, а он не может ответить взаимностью. Не потому, что она плохая, а потому, что сердце — штука непредсказуемая. Нельзя заставить себя полюбить, как нельзя заставить перестать любить.
Вторая папироса тоже подошла к концу. Гоги затушил её и остался сидеть просто так, без табака, наслаждаясь ночной прохладой и лунным светом. Тело наконец расслабилось, мышцы перестали быть каменными, дыхание стало спокойным и ровным.
В окнах дома напротив погасли последние огни. Москва засыпала, и только он бодрствовал в этом тихом дворе, как страж, как свидетель перехода от дня к ночи, от сознательного к бессознательному.
Где-то далеко пробили часы — должно быть, половина второго. Пора бы и спать, но не хотелось нарушать эту идиллию. Редко когда удавалось почувствовать такой покой, такую гармонию с самим собой и с окружающим миром.
Луна понимала его без слов. Она видела его сомнения, усталость, попытки найти своё место в этой сложной жизни. И не осуждала, не торопила, не требовала ответов. Просто светила своим мягким, всепрощающим светом, напоминая, что есть в мире вещи постоянные, вечные, неизменные.
Наконец Гоги поднялся с порога. Ноги затекли, спина заболела от неудобной позы, но душа стала легче. Иногда для восстановления внутреннего равновесия нужны не умные книги или долгие размышления, а просто тихий разговор с луной.
Он бросил последний взгляд на ночное небо, мысленно поблагодарил луну за компанию и вернулся в дом. Теперь сон должен был прийти легко и спокойно.
Сон пришёл внезапно, словно провалился в него через невидимую дыру в реальности. Гоги оказался в каком-то странном месте — не то музей, не то картинная галерея, с высокими сводчатыми потолками и мраморными колоннами. Стены были увешаны его собственными работами: иллюстрации к «Коньку-Горбунку», философские картины к «Царевне-лягушке», портрет Ани, звёздное небо из детского сада, даже недоконченный плакат по технике безопасности.
Он шёл по длинному коридору между картинами, и его шаги гулко отдавались под сводами. Воздух был холодным, почти ледяным, дыхание превращалось в пар. В конце галереи, у огромного окна, стоял знакомый силуэт — широкие плечи, идеально сидящий тёмно-синий костюм, серебряная трость с буквой V.
Виктор Крид медленно обернулся, и Гоги увидел его лицо. Но это было не то лицо, которое он видел днём в кабинете. Глаза Крида сияли неземным небесно-голубым светом, холодным как арктический лёд. В них не было ни тепла, ни человечности — только безграничная, леденящую душу пустота.