Шрифт:
— Вообще мы врачи. Муромская центральная больница, — возмутилась было Вероника, но я остановил ее положив руку на плечо.
Мешать нельзя. Это их зона ответственности. Главное, чтобы работали правильно. В карете скорой помощи старший тут же приступил к осмотру.
— Давление? — бросил он молодому. На фразу Вероники он не обратил никакого внимания, только неопределенно хмыкнул.
— Восемьдесят на пятьдесят. Пульс нитевидный, еле прощупывается.
Правильно. Первым делом — витальные показатели. Молодой, хоть и ворчал, но дело свое знал. Он уже приготовил капельницу и привычно потянулся за стандартным пакетом физраствора.
— Глюкозу давай, — остановил его старший. — Пятипроцентную. И туда же — пару ампул аскорбинки и тиамин.
Умница. Я мысленно кивнул. Печень отца Вероники уже не могла синтезировать глюкозу, поэтому солевой раствор был бы ему бесполезен. Нужен был прямой источник энергии.
Мы мчались с сиренами, и фельдшеры работали четко и слаженно.
— Каждый день одно и то же, — не унимался молодой. — Алкаши эти уже достали. Таскаешь их, возишься, а они на следующий день опять за бутылку.
— Работа у нас такая, — коротко оборвал его старший.
В приемном покое царила знакомая суета. Нас встретила дежурная врач. Старший фельдшер четко доложил:
— Мужчина, шестьдесят два года. Предположительно, цирроз печени в стадии декомпенсации, прекома. Давление низкое, состояние тяжелое.
Врач кивнула, бегло осмотрев пациента на каталке.
— Понятно. Здесь мы уже ничем не поможем. Срочно в реанимацию. Нужна интенсивная терапия.
Отца Вероники тут же увезли вглубь отделения. Мы остались стоять вдвоем посреди коридора приемного покоя.
— Он… он выживет? — тихо спросила она, не глядя на меня.
Вряд ли. С такой клиникой чудес не бывает. Причем Вероника сама не могла этого не знать. Как и не могла убить в себе последнюю надежду.
— Лекари сделают все возможное, — сказал я единственно правильную в этой ситуации фразу.
Она ничего не ответила, только молча кивнула. И в ее глазах я увидел тихое, горькое понимание. Умная девочка, она и сама все прекрасно понимала.
Мы сидели в пустом и гулком больничном кафе. Вероника медленно мешала сахар в чае, хотя была уверена, что он давно растворился. Она была спокойна. Слишком спокойна. Эта звенящая тишина после бури эмоций пугала гораздо больше, чем крики или слезы.
— Ты не плачешь, — заметил я. Это была не констатация, а скорее, вопрос.
— А какой в этом смысл? — она пожала плечами, не поднимая глаз от чашки. — Слезы его не вылечат. И ничего не изменят.
— Но он же твой отец…
Она подняла на меня глаза, и в них не было ни грусти, ни жалости. Только холодная, бездонная усталость. И горькая усмешка на губах.
— Отец? Знаешь, Илья, каким он был отцом?
Она поставила чашку.
— Пил он всегда. Сколько я себя помню. Просто раньше мама его как-то сдерживала, контролировала. А когда выпивал — становился не буйным. Нет. Он становился злым. Не бил. Он унижал ее словами. Методично, медленно, с наслаждением. Я помню этот его тихий, ядовитый шепот. Эти слова… они били гораздо больнее любых кулаков.
Вот оно что. Какая там была идиллия.
— Мама все терпела. Говорила, ради семьи, ради меня. Я верила. А в восемнадцать просто собрала вещи и сбежала. Поступила в медицинский, лишь бы уехать из того дома, лишь бы не видеть больше, как он ее уничтожает. Как она гаснет с каждым днем.
— Почему тогда ты приехала сейчас? Зачем помогаешь?
Вероника долго молчала, глядя в окно. Потом тихо ответила:
— Он все-таки отец. Плохой, пьющий, жестокий… но отец. Единственный, который у меня есть. И мама просила… Перед самой смертью взяла с меня обещание. Сказала: «Присмотри за ним, дочка. Не бросай его. Он на самом деле не злой. Он просто очень слабый».
Она криво усмехнулась.
— Вот я и присматриваю. По мере сил. Вытаскиваю из вытрезвителей, отправляю в клиники, выслушиваю пьяный бред.
Я протянул руку через стол и накрыл ее ладонь своей. Ее пальцы были ледяными.
— Ты очень хорошая дочь, Вероника.
Она покачала головой, и в ее глазах блеснули первые слезы.
— Нет. Хорошая дочь любила бы его, несмотря ни на что. Простила бы. А я… я просто выполняю долг. Исполняю обещание, данное маме.
— Иногда, — сказал я тихо, — долг — это и есть высшая форма любви.
— Это форма вины, Илья, — прошептала она. — Вины за то, что я не могу его любить. Вины за то, что когда он уехал, я испытала облегчение. Вины за то, что сейчас… — ее голос сорвался, — за то, что сейчас я жду, когда все это, наконец, кончится.
Слезы, которые она так долго сдерживала, наконец прорвались. Она закрыла лицо руками, и ее плечи затряслись в беззвучных рыданиях.
— Я ужасная дочь! Просто ужасный, отвратительный человек!
Я встал, обошел стол и, сев рядом, просто обнял ее.