Шрифт:
— Ну, ты придумал? Придумщик!.. Неправда, и шутам отрубали бошки… А твой будет с лицом…
— Нет, не начальника… с ним же поговорить можно!
— Не любишь ты людей!..
— Каких? Люди! Это же не мешок, набитый внавал!
— У тебя от гриппа в голове что-то сдвинулось… на собрание… ка-кое собрание может быть на сцене!
— Хорошо… на бал, на маскарад…
— Какой бал в твоих производственных буднях…
— Ну, я же должен что-то сделать, чтобы она ожила… эта чертова пьеса — Зачем брал? Возьми другую пьесу!
— Ты сама свихнулась… дали!.. За нее уже назначена премия. А у меня слетит звание…
— А ты хочешь и рыбку съесть, и на три буквы сесть…
— Не хочу. Больше ничего не хочу…
— Переходи в куклы… зайчики, лисички… шуты, принцессы, королевы… все короче, прозрачней и сложней… у нас, как раз междуцарствие…
— Перестань!
— Я серьезно.
— А если серьезно. Сделай мне такого же шута, только перчаточного…
— Зачем, зачем?
— Не знаю еще, но чувствую, что он мне пригодится…
— Это «пригодится» выстрелит потом в тебя… а я буду виновата…
— Глупо… при чем здесь ты…
— А там ничего нельзя подправить в пьеске…
— Можно. Написать «Занавес» перед действующими лицами, сразу после названия…
— Скажи мне, пожалуйста, но как же это все выплыло наружу?
— Никто точно не знает — тридцать лет прошло.
— И ты не держала в руках этих записей?
— Нет! Я только знала о них… когда он уехал, это ходило, как легенда… может быть, с собой забрал. Может быть, не знаю… спрятал куда-нибудь, или отдал кому-нибудь, возможно их и на свете нет уже. Сгорели, истлели в ржавой банке в огороде… сын увез в Сибирь после института. Он там женился на казачке, говорят, — это была трагедия…
— Что делать? Что делать?
— Искать. Я так мечтала, что ты станешь ученым… это, значит, искать… и ничего больше не нужно, потому что каждый день ищешь. Находишь редко, но сам поиск!
— Я же тоже ищу…
— В другом месте — возможно, это было бы неплохо… но шанс пострадать от результата не вдохновляет… не правда ли?
— Ты такая молодая? Что ты сделала со своими талантами… Бог отсыпал тебе большой пригоршней…
— Талант — явление не индивидуальное… не преувеличивай… значит, этому времени в этом месте все это не нужно было…
— Не согласен…
— Невысказанность убивает…
— Мама, так значит Шут! Он, значит, прав!
— Какой Шут, о чем ты?
— Да, Пал Василич, вот придумал… все же в нем есть что-то… стихийное, оно прорывается через его меркантильность и суету…
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— Вот, слушай! Голуби находят дорогу домой, куда бы их ни занесли на другой конец света. Причем, именно занесли, они не сами залетели. Тогда бы можно было предположить, что они запомнили дорогу или пометили каким-то образом. А они прилетают в то место, откуда их взяли, и никто не может определить, как? И талант находит дорогу… это же тоже необъяснимо…
— Какая у тебя каша в голове — не хватает образования, не умеешь аналитически мыслить… для этого надо стать ученым…
— Мамочка, мамочка, я знаю про что ты… только вспомни, какая великолепная академия сидела за колючей проволокой…
Снова…
Возвращение было тяжелым. Все, что прежде хотя бы не раздражало, если не принималось, теперь казалось пошлым, вымученным и натянутым. Собственно, пропала интонация, то, что невозможно объяснить, сформулировать, дать попробовать, как запах.
Кассир Клара Васильевна выдала крохи по бюллетеню с таким мученически сочувствующим выражением, что он заскрипел зубами, Наденька надула губки, захлопнула дверь и сказала, что вполне могла бы навестить его, если он действительно так болен… но хотя бы позвонил… она скучала и страдала… но посмотрела на него, сама распахнула дверь и уселась за машинку. Директор поинтересовалась его самочувствием, но, слава богу, в кабинет не вызывала и не спрашивала, как идут дела.
А дела не шли. И дел никаких не было. Он чувствовал, что летит в пропасть, с двух сторон отвесные стены — упереться в них ногами, и вполне можно подождать, пока сверху спустят спасительную веревку. Но полет стремителен — стоит выставить ногу, и ее вывернет от соприкосновения с бешено проносящейся мимо стеной. Это был конец. Чувство беспомощности и тошнотного страха сменилось необыкновенным облегчением. Он закончил репетицию. Выстоял очередь на углу, запасся необходимым количеством спиртного, отложил десятку в пистончик, поймал машину и поехал необычным маршрутом — без звонка и без разрешения к старому доброму знакомому, который никакого отношения не имел ни к театру, ни к искусству, ни к женщинам. Он строил свой мир из железа, и в нем всегда находилось место для друзей. На окраине города в рубленной избе с огромным самодельным столом, превращенным в верстак, огромным псом, лежащим поперек неметеного пола и огромной печью, которая всегда топилась, как геена огненная. Здесь невольно возникал взгляд со стороны на все происходящее, что давало возможность спокойно разобраться и принять решение. Можно было делиться мыслями вслух, можно было молча смотреть глаза в глаза и понимать друг друга, а можно было молча же пить и никуда не смотреть, как только в себя, и тоже прекрасно понимать собутыльника. Что они и делали почти до утра…
Пьеса, конечно, была дерьмовая — он это знал. Если не напрягаться, разложить реплики по головам, произнести их и не добавлять чуждых в данном случае подтекстов, придумок, реприз, многих уловок театра, — если не делать этого ради того, чтобы выпустить спектакль на уровне пьесы, все бы сошло… но он решил, что надо спасать… кого и зачем, он уже давно забыл, а стремление осталось. И все эти уловки и придумки разрушили дремучую плоскую основу, она потекла, размягчилась и стала тонуть и падать на бок. Чтобы ее спасти, не на что было опереться. Наружу вылезали уже грехи режиссера, и только его одного, — не справился с материалом… такая типичная, удобная, неопровержимая формулировка «вышестоящих инстанций», как они себя называли…