Шрифт:
Он пил и не пьянел, потому что сосредоточенно думал, а когда все было выпито, и он на секунду оторвался от своих мыслей, мгновенно опьянел, сполз со стула и заснул полусидя. Приятель заволок его на тахту, стащил с ног туфли и укрыл старым лоскутным одеялом. Утро только брезжило, и вполне можно было прихватить несколько часов, чтобы теперь еще и во сне прокрутить ситуацию — что делать, а потом уже, при свете дня, принять решение…
Он проснулся внезапно и почувствовал, что его неодолимо тянет домой. Голова, конечно, трещала. Нормально, значит, организм еще на месте и не отказался от него. Домой? Почему домой? Ему всегда там было трудно в такой ситуации, и он бежал искать… искать? Вот, вот, где-то близко… он мечется, ищет этот придурок из пьесы… он не борется, а ищет и распахивает двери кабинетов, как ворот рубахи рвут на груди, когда душно с похмелья — распахивает! Никакая это не пьеса, к черту. Это просто кусок из жизни вырезали. Как делали итальянцы в кино двадцать лет назад… тогда получится и пьеса нормальная, и люди — нормальные… эта героиня — лаборантка, как Надежда Петровна, что придет принимать спектакль… она такая же вальяжная и симпатичная, да, да, да… и в койку готова прыгнуть… только боится, что лишат места за аморалку… она не себя боится… а что? Может, попробовать?.. Хорошая баба, замужняя, наверное…
Он уже спешил домой. Смотрел через окно, как синюшные бабки в неизвестно откуда вытянутых драповых пальто сгибаются под их тяжестью и тащатся по инерции по улицам доставать пропитание — мечутся, троллейбусы со скошенными на сторону входной двери задами, воют от напряжения и тоски и тащатся не в силах свернуть с опротивевшей дороги, а водители, наверное, мечтают об огромных фурах, дальнем свете фар, выхватывающем девочку на обочине… мечутся, мечутся… все, все получится… только бы не упустить этого ощущения!.. Нет. Теперь не упустишь. Оно само никуда не уйдет, и надо только не сопротивляться, а чувствовать стрежень течения, чтобы на изгибе не прибило к берегу — по течению, по течению, как все… реализм, так реализм… и одеть их надо в поношенные костюмы, а не прямо с манекена на плечи… потоптать на полу ногами, чтобы выглядели поприличнее, а не как на показе в доме моделей. Хорошая пьеса! Никакая. Значит, хорошая. На меня надеются, на режиссера — оправдаю, не подведу. Нет, теперь не подведу. И к черту баб. Нет, вот это ни за что — правда жизни пропадет… Он улыбнулся. Потом секунду решал, на что потратить последнюю трешку, и все же велел водителю завернуть на рынок, схватил приличный букетик, с головой завернутый в мокрую газету, и рванул домой.
Неожиданное появление Павла Васильевича дома, казалось, не произвело взрывного впечатления, может быть, потому что сын торопился в школу, и жена лихорадочно собиралась на службу. Они только внимательно посмотрели друг на друга. Она, не отрывая взгляда, развернула газету, поднесла головки цветов к носу и глубоко вдохнула нежный, чуть уловимый аромат, а он сжал ей руку чуть ниже локтя и сказал: «Все»! И оба они поняли, что это значило…
Это поняли, неизвестно каким образом, и все в театре и сразу же при его появлении вели себя соответственно. Он выскакивал на сцену и легко показывал, как, как они распахиваются двери кабинетов, пиджаки, души… и почему это происходит… и у актеров возникло ощущение, что у них получается убедительно то, что они делают в ответ на реплики и показы режиссера. Какая-то тягучая правда переползала на сцену, и от кажущейся скуки повторения того, что они принесли с улицы сюда для показа тем, кто это сам проживает каждый день и знает досконально, от этого и возникало нечто и притягивало к себе узнаваемостью. Возможностью увидеть свою жизнь со стороны — это мы. Это про нас. Теперь ему не надо было ничего выдумывать. Он ломал нелепые диалоги и резал по мертвому тексту, чтобы он ожил. И плевать на автора — автор за окном, за дверью, за экраном телевизора, за страницей газеты… Художник? Где художник? Где свет? Приглушить все и убрать контурный, к чертовой матери, — размыть… фигуры… плотные фигуры… в сгущенном молоке со шлейфами каждого движения — все размыто, и все на виду… опустевшее пространство сразу заполняется, и нет проблем с утраченным — все плотно, нет дыр, хорошо… и двери, двери, много дверей… без надписей, без табличек… может быть, их не вешают, потому что часто меняют, а может быть, потому что не меняют годами, и все итак знают, где и кто… двери… и непременно разные…
Собственно говоря, мама, и рассказать нечего. Все так благополучно прошло. Инструктор приняла благосклонно, и хлыщ из управления культуры. Потом пили водку на банкете, и, действительно, Надежда Петровна его припирала грудью к стене в коридоре и жарко дышала в лицо, да он сделал вид, что не понял, но необидно… так… под Ваню-дурачка. Да, уж теперь и звание, конечно, продвинут… а больше давать… нет, не то что некому — всегда найдется, кому дать, но он их обдурил… срежиссировал. Стать своим не так просто. И после этого он сначала хотел запить, чтобы смыть душевное неудобство. Внутреннее, невидимое, но от которого его корежило. Не получилось. Он даже обрадовался этому — значит, еще не совсем пропал… ну, я тебе не буду все пересказывать… знаешь, не обо всем я тебе могу рассказать — так, если сама поняла или догадалась, то, слава богу, а рассказать, назвать словами не всегда получается… наверное, я стесняюсь тебя… ну, пусть сегодня будет монолог, мама, я не могу… ты ведь не обидишься, правда?
Но ты так и не предполагаешь, куда могла деваться его проза? Стоит ли хоть искать… даже не потому, что она не существует физически, а потому что еще существует страх…
— Нет, я не промолчу… он будет всегда. Он не может исчезнуть. Ведь страх — это биологически оправданное и данное природой всему живому! Доказано, что даже растениям, стебелечкам. Это датчик защиты, самосохранения, это шанс выжить в борьбе за жизнь. Вот наши «извращенцы науки», как их тогда называли, понемножку возвращаются в жизнь, даже мертвые возвращаются, потому что они нужны самой жизни, чтобы она не окончилась бесславно… дело не в том, что много атомных бомб… дело в том, что их перестали бояться. Не физически бояться, но вроде как «их все равно не взорвут, мол, нет таких безумцев, чтобы взорвать весь мир». Весь мир не взорвут — не страшно. Вот если рядом взорвется — страшно. Страх возвращается, слава Богу… это вернее всяких соглашений. То есть их и подписывают под давлением страха… ты не прав.
— Он подступил ко мне, режиссер, теперь, потому что хочет поставить то, что реабилитирует его. Ему не все равно, как отнесутся не к спектаклю, а к нему… и он хочет от меня получить пьесу!..
— Это приходит много позже. Наверное, с мудростью возраста… Моцарт был гуляка… Эйнштейн размышлял по-мопасановски, на ком ему жениться: на дочери или на ее матери, а может, сразу на обоих… очевидно, постные люди праведники, а праведник закован в рамки морали и не может вырваться, чтобы создать новое…
— Мама, это говоришь ты? Ты!
— Видишь. Даже меня ты не знаешь. А себя?
— Нет. Но, когда я разговариваю с тобой, многое так проясняется… так ты считаешь, что не надо искать?
— Тебе не надо связываться с твоим Пал Силичем… та женщина тебе правильно говорила: вы не равны талантом… и положением, у вас все в обратной пропорции. Это может кончиться только ссорой.
— Но мне никто так не предлагает… да еще столичную сцену…
— Он ведь только предлагает… зачем тебе этот ненадежный мир… эх, как редко случается то, о чем мечтают родители для своих детей… да и случается ли?
— Может быть, позвонить в журнал? Потом можно будет выстроить цепочку — Вряд ли там кто-то остался из тех, кто тебе подскажет. Столько лет прошло… такие разоблачения…
— Неужели ты думаешь, что сменили команду, а не табличку?
— Ты стал таким взрослым… может быть, талант старит… умудряет…
— Нет. Чем больше вникаешь в свою область, тем наивнее становишься в жизни…
— А если эта область — жизнь?…
— Ее описали великие графоманы.
Великие графоманы земли, преклоняюсь перед вами и благодарю за то, что вы были и оставили нам ваши шедевры, ставшие непреходящей ценностью веков. Рискну назвать, хоть одно имя, чтобы понятно было, какие титаны достойны этого великого звания — пишущий человек, писатель… Данте… Петрарка… Шекспир… Гете… Гюго…