Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Но Надя была настроена так, что благодушно ответить на них не смогла, она возмутилась даже, что сестра ее так легкомысленна.
– Ты что в самом деле, Нюрка, пяти лет, что ли? Должна уж помнить, в какое время живешь, гимназию кончила!
– А в какое такое особенное?
– удивилась Нюра.
– Здравствуйте, хорошо ли вам спалось!.. В Петербурге забастовки, ультиматум Сербии объявлен, а она говорит: "в какое"?!
– Что же я, не знаю, что ли?
– почти обиделась Нюра.
– Какая же тут новость?
– Вот такая, что надо ехать, пока не поздно... Соберемся и поедем.
– Подумаешь, долго как собираться надо!
Это знала и сама Надя, что недолго, но не могла же она сказать младшей сестре, что главное, почему ей хочется как можно скорее ехать, это желание быть там, где забастовки и демонстрации рабочих.
От братьев Коли и Пети давно уже не было писем, и в семье Невредимовых не знали, что это значит. Даже и старик беспокоился и, подергивая головой, ворчал за обедом, ни к кому не обращаясь:
– Молодость, молодость!.. Куда ветер дует, туда и она гнется... Костяка-то этого самого нет еще, а без него что же? Та же трава... Надо послать телеграмму: что с ними?
Дарья Семеновна, конечно, беспокоилась тоже, но она подходила ближе к возможной опасности и спрашивала своих студентов:
– Вот бастуют себе рабочие, - хорошо, дело ихнее, конечно, - а как же инженеру тогда быть? С кем же Коля быть должен: с ними ли, или, я так думаю, хозяйскую руку он должен держать, иначе как же? Иначе его должны непременно уволить с завода.
На этот деловой вопрос один из студентов - высокий Саша - отвечал без малейшего затруднения, как об очень хорошо ему известном:
– Инженеры, мама, по самой сути своей - офицеры производственной армии, поэтому, конечно, ни бастовать, ни бунтовать им не полагается по уставу... Однако мало ли чего не полагается делать, однако делается.
А другой студент - невысокий Геня - добавил к этому, чтобы успокоить мать:
– Наш Коля, мама, не из таковских, чтобы не понимать, что ему надо делать.
– А Петя?
– тут же спросила Дарья Семеновна, но на это ответили сразу Саша и Геня:
– Что ты, мама! Пете разве есть время?.. Ему некогда - ему дипломную работу сдавать надо.
Четверо молодых, пятая старуха, а шестой - совсем уже древний, с головой белой и дрожащей, как шапка одуванчика под легким ветерком, готовая облететь, - они каждый по-своему переживали внятное уже прикосновение чего-то большого и зловещего, что надвигалось. Молодым хотелось поднять головы выше, чтобы разглядеть лучше; старой - втянуть голову в плечи, а древнему зачем-то понадобилось тут же после обеда подойти к сараю, остановиться в его полуоткрытых широких дверях и начать приглядываться к тому, что в нем было наставлено.
Обычно после обеда Петр Афанасьевич спал часа полтора, иногда и два, и потом поднимался бодрый, умывался, шел в сад и там говорил самому себе, однако вслух:
– Вдруг вот так возьму да и доживу до ста лет, а?.. Все может быть. Ведь доживают же другие... Еще и побольше ста лет живут, но это уж, это уж я нахожу излишним, а до ста лет отчего же нет? Вполне, по-моему, возможно... Никаких так называемых кахектических болезней у меня нет, стало быть... стало быть, вполне могу...
И в такие бодрые минуты он подходил к каждому дереву в саду своем, как к старинному другу или как отец к детям: ведь каждое сажал он сам и каждое помнил, каким оно было, когда его ставили в ямку и засыпали землей, причем он каждое старательно притаптывал, чтобы не раскачало ветром. Он о каждом своем дереве знал, чем оно болело, если болело, какое было особенно плодоносным, какое не очень, какое росло буйно, а какое с оглядкой, какое с каким вело долгую борьбу там, в земле, где захватывало как можно больше земли корнями, и здесь, где раскидывало как можно шире крону, чтобы впитать в себя побольше солнца, творящего ткань растений.
Вдоль ограды сада стояли у него тополи и вязы - деревья-завоеватели: они летом сбрасывали с себя так неисчислимо много летучек, что те, подхваченные ветром, засыпали всю землю далеко кругом. Если бы от каждой такой летучки пошло новое дерево, то они быстро покорили бы и весь город и все окрестности его верст на тридцать кругом: везде были бы только тополи и вязы с их зеленой мощью, с их чудеснейшим переплетом ветвей, у каждого из всех тополей и у каждого из всех вязов совершенно особенным, неповторимым.
Но в этот день после обеда, уйдя к сараю, Петр Афанасьевич не посмотрел ни на тополи, ни на могучие вязы, ни на яблони и груши и вишни в своем саду. Его мысли заняты были теперь другим, тем же самым, чем были заняты они лет семнадцать назад: присматриваясь к разному хламу в сарае, он искал глазами тот дубовый, когда-то отлакированный, прочный гроб, который сам для себя приготовил в ожидании близкой смерти.
Это был приступ не то что тоски, щемящей сердце, а вполне отчетливого желания уйти в тень, посторониться от чего-то, уже громыхающего, как отдаленный гул грома.