Шрифт:
– Я там никогда не был.
– Привыкай.
– Ладно, - сказал отец и начал собираться в дорогу.
Беляев молча наблюдал за ним и думал, что, в сущности, отец оставался вечным юношей. Это его постоянный возраст. Он был мечтателем и врагом действительности. И страдает он от недостатка мудрости, которая, обычно, в его годах приходит. Так как жизнь есть прежде всего движение, то и главное в ней - изменение во время движения, собственного изменения - хотелось бы к лучшему, - и изменения окружающих. В связи с движением и изменением происходят переоценки. Может быть, теперь отец займется переоценкой собственной жизни.
Заратустра собрал свой чемоданчик. На лбу у отца выступила легкая испарина, очевидно, оттого, что в квартире довольно-таки сильно топили батареи, или от выпитой водки. На лицо отца легла печаль.
– Ты молодец!
– сказал Беляев.
– Я думал, будешь упрямиться.
– Чего упрямиться, я не бык, я ведь и сам решил тормознуться.
Отец надел свое видавшее виды пальто. Наверно, он изредка спал в нем или на нем. Когда он поднял руку за шапкой, Беляев заметил, что под мышкой у него большая дыра. Пришлось пальто снимать и Беляев вооружился иголкой с ниткой.
Отец оделся.
– Ну что, все?
– спросил он.
– Поехали, Заратустра.
– Ты знаешь, почему я, главным образом, согласился?
– вдруг спросил отец. Беляев пожал плечами.
– Из-за тебя, Коля.
Слезы выступили на глазах отца.
– Самое тяжкое в жизни - это разочарование в людях, - сказал он.
– Не буду оригинальным, но скажу, что они познаются в беде. Я думал, сначала, ты такой, как все... А ты не бросил меня. Поддержал.
– Это лирика, - оборвал его Беляев.
– Пошли!
Отец потоптался на месте, посопел, кашлянул и сказал:
– С Богом!
Глава XI
Новый, 1970-й, год Беляев решил встречать в одиночестве. Он купил маленькую елку. Когда ее ставил, сосед, Поликарпов, позвал его к телефону. Звонил Герман Донатович, расстроенный, сказал, что мать попала в больницу. Утром Беляев купил фруктов и поехал к ней. Мать лежала в гипсе.
– В воскресенье, в два часа дня я пошла в магазин, - сказала мать, с улыбкой оглядывая сына, и продолжила: - хотела купить что-нибудь к обеду. Шел снежок, я не обратила никакого внимания. И вдруг на Арбатской площади, почти около часов, поскользнулась и упала. Чувствовала сильную боль в правом бедре. Для меня было ясно, что со мной случилось что-то серьезное. Милиционер вызвал "скорую", и меня в беспомощном состоянии отвезли в Первую Градскую больницу. В восемь тридцать очутилась на койке в травматологическом отделении. Давление было 240 на 120.
– Вероятно, с испугу?
– Наверно. До того как попасть в палату, мне пришлось ждать очереди в приемном покое на рентген, потом раздеваться, облачаться в казенное белье, и на таратайке я очутилась в операционной, где мне наложили шину - проткнули кость и на иголке укрепили вроде подковы.
– Как твое самочувствие сейчас?
– спросил Беляев, оглядывая мать. Несмотря на то, что она лежала в постели, лицо и губы были подкрашены.
– Ничего, - сказала она.
– Но вначале была подавлена мыслью, что жизнь каждого человека - нечто такое, могущее каждую минуту оборваться. Гермаша почти каждый день навещает. Все охает. Теперь столько забот пало на него.
Мать задумалась, потом, словно что-то вспомнив, тихо сказала:
– Мы, наверно, уедем.
– Куда?
– удивился Беляев.
– Во Францию...
Беляев вздрогнул и не нашелся, что сказать. В этом, разумеется, он не усматривал ничего особенного, но все же его это резануло.
– Ты не рад?
– спросила мать.
– Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится.
Мать рассеянно перевела взгляд на потолок.
– Невозможно уехать из этой страны, - сказала она.
– Столько мук! Гермаша с ног сбился. На работе у него скандал. Не хотят отпускать.
– А у тебя?
– Я пока молчу. Но предвижу бурю. Исключение из партии...
– Вступишь во французскую компартию, - пошутил Беляев.
– До Франции еще добраться нужно... Говорят, сначала через Австрию, потом через Израиль... В общем, не знаю.
– Что вы там будете делать?
– Гермаша сможет опубликовать свою книгу.
– Он ее закончил?
– По-моему, нет. Да и когда теперь этим заниматься? Сплошные нервы! сказала мать и приложила ладонь к щеке.
Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетерпения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у матери, которая все еще держала руку у щеки, сильно болит зуб, но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.
– Как у тебя дела в аспирантуре?
– спросила она.
– Нормально.
– Трудно?
– Нет.
– А ты бы поехал во Францию?
– вдруг спросила мать.
– Чего я там забыл!
– грубовато сказал Беляев.
– Прекрасная страна, - мечтательно произнесла она.
– Не знаю.
Он вернулся домой в каком-то всклокоченном состоянии. С одной стороны, он признавал за матерью полную свободу, но с другой... Было что-то в этом противоестественное для него.
Он никуда не хотел идти. Он хотел наряжать свою елку. Хотел запечь в духовке своего гуся с яблоками. Он подметил одну особенность: оттого, как он встречал Новый год, зависел весь год. Он не хотел, чтобы в его жизнь лез внешний мир, и одиночество в новогоднюю ночь сулило ему надежду на свободу от внешнего мира на год.