Васильев Борис Львович
Шрифт:
– Поручик конно-пионерского полка Молчанов утверждает в своем заявлении как раз обратное вашим словам. А именно, что вы расплатились с ним пушкинским "Андреем Шенье", но потом отыграли сей список назад.
– Ваше высокопревосходительство, виноват. Пьян был до полного ошаления, все - как в тумане, только ошибается коннопионер. Он тоже на хороших воздусях был...
– Хватит!
– резко выкрикнул Бенкендорф.
– Как только Пушкин будет арестован, я устрою вам очную ставку. Что тогда скажете?
Ничего я не сказал. Разинул рот, закрыл его, снова открыл и спросил:
– Пушкин арестован?..
– Будет арестован без всякого промедления, как только Государь изволит дать согласие свое. Представление по сему предмету мною уже сделано.
– Зачем же Пушкина арестовывать, ваше высокопревосходительство? растерянно и как-то не к месту, что ли, сказал я.
– Проще с этим коннопионером и мною очную ставку...
– Поручик Молчанов ни в чем не повинен. Мало того, он проявил истинно патриотическое рвение, и нет причин...
Что-то жандармский шеф еще говорил, но я уже ничего не слышал. Горечь до горла меня переполнила: знал я теперь, кому обязан казематным своим сидением. Знал. Знал, кто проявил истинно патриотическое рвение...
– ...Так кто же с кем расплачивался стихами?
– наконец-то до меня донесся генеральский голос.
– Вы с Молчановым или Молчанов с вами?
– Коннопионер со мной, коннопионер, ваше высокопревосходительство. То и человек мой подтвердить может, и станционный смотритель в любое время.
– Да, они ваши слова подтверждают, - согласился Бенкендорф, посмотрев в какие-то свои бумаги.
– Однако Молчанов утверждает обратное.
– Он бутылку рому у смотрителя купил да один и высосал ее, потому что в меня уж и не лезло.
– Молчать!
– гаркнул жандармский верховный вождь.
Замолчали мы оба. И молчали, пока Бенкендорф не обрел прежнего холодного величия.
– Теперь - о надписи "На 14 декабря". Она не принадлежит ни Пушкину, ни вам, ни Молчанову. Сие установлено. Кому же она принадлежит?
– Не ведаю, ваше высокопревосходительство. Я ее с этой надписью и выиграл.
– Кому вы давали читать сей стихотворный памфлет?
– Никому. Может, Молчанов кому давал, ваше высокопревосходительство?
– Перестаньте, Олексин. Перестаньте перекладывать на достойного офицера свое беспутство. Знаете, как вас полковой командир охарактеризовал?
– Генерал извлек очередную бумажку и зачитал почти с выражением: - "Картежник и бретер, игрок и дуэлянт". Куда ближе к действительности, нежели старческие сантименты Инзова. А потому в последний раз задаю два вопроса. В последний! Первый вопрос: когда именно Александр Пушкин попросил вас припрятать свой стихотворный антиправительственный манифест? До бунта на Сенатской площади или после оного? И второй: кто и когда написал поверх стихов "Андрей Шенье" слова "На 14 декабря"?
– Ваше высокопревосходительство, я...
– Я не спрашиваю вас более!..
– сурово оборвал меня Бенкендорф.
– Я дал вам последний шанс подумать о своем будущем. В переводе на общедоступный офицерский язык - подумать о собственной шкуре. Собственной, Олексин, а не своих кишиневских приятелей, уразумейте же это наконец. Ступайте!
Я вскочил с кресла, звякнул шпорами, поклонился. Пошел к дверям, по-прежнему строевым шагом ворс из ковра выколачивая. Вероятно, именно это и обозлило шефа жандармов. Сказал вдогонку, когда я уже у дверей был:
– Вашего отца, всеми уважаемого бригадира Илью Ивановича, хватил второй удар. Наталья Филипповна просила меня разрешить вам свидание с батюшкой вашим. Я обещал при условии, что вы поведете себя благоразумно. Этого не случилось, почему и свидания вы не получите. Ступайте.
– Он... Он в сознании?
Молчание. И - резкий холодный приказ:
– Извольте покинуть мой кабинет, сударь!
Не помню, как я вышел. Не помню...
Свеча девятая
Это была первая ночь, когда я не смог уснуть. Батюшка мой, едва от первого удара оправившись, свалился во втором. И оба - из-за меня. Из-за меня!..
К сожалению величайшему, я уже не умел рыдать, израсходовав весь запас слез, выданный на всю жизнь, и мне было во сто крат тяжелее. Я молился, молился искренне, с огромным отчаянием и крохотной надеждой в душе. Я метался по каземату, падал на койку, вскакивал и снова метался и уж не знаю, сколько верст наметали мои ноги в ту страшную ночь.
Забылся я на считанные минуты перед рассветом. Помню, что не лежа, а сидя на койке, зажав голову в ладонях. Не заснул, все чувствовал, все слышал и ощущал, ворочая тяжкими думами своими. И вдруг... услышал вдруг отцовский голос! Не снаружи, а - изнутри, не ушами, а как бы душою своею: