Шрифт:
– Его? Его услышат, верно! Громкий старичок, к тому же на василевской колокольне колокол у него висит и звон астаховский, чай, даже до седьмых небес слышен.
– Не шути! Это не к летам тебе. Я обязан службой вперёд Астахова всё знать, а он вот обгоняет меня.
– Плохо твоё дело!
– сказал Егор, присматриваясь к нему.
И я вижу, что сегодня грубое лицо стражника как будто обмякло, опухло какой-то тяжёлой задумчивостью. Его тёмные глаза неподвижны, взгляд мутен и туп, а голова необычно беспокойна, точно ей неудобно на толстой, заросшей чёрными волосами шее и она боится упасть на землю.
Тяжело ворочая языком, Семён продолжает:
– Трое тут главных, говорят, - ты, да Досекин, да вот Егор Петров... Да ещё Алешка...
– Выходит четверо!
– заметил Алексей.
Егор заботливо спросил:
– Ты что, дядя Семён, с похмелья, али нездоровится?
– А тебе что?
– сказал стражник, лениво поднимаясь с земли.
– Какое тебе дело до меня?
И, не простясь с нами, пошёл прочь, а мы - домой.
Поглядев вслед ему, Кузин сказал:
– Чего-то неладно с ним...
– Да!
– подтвердил Егор.
– Хворает он.
– Ну его к чёрту!
– воскликнул Алёша, передёрнув плечами.
– Это, по-моему, он же сам и зарезал Мирона Галайду, право, он!
– Ври!
– сурово остановил его Досекин.
И Кузин упрекнул:
– Да уж! Разве можно такое-то говорить?
Но Алёша стоял на своём:
– Он! А если этого не он, другого кого-нибудь зарежет, вот увидите!
Алексей говорил так уверенно, что мне стало холодно и все замолчали.
Прошло недели две, и наступил один из тех дней, когда события, ручьями сбегаясь отовсюду, образуют как бы водоворот некий, охватывают человека и кружат его в неожиданном хаосе своём до потери разума. В каждой жизни есть такие дни.
В тот день мы с Егором были в Василеве, объясняли мужикам, собравшимся в овине, что такое чёрная сотня и чего она добивается. Возвращались вечером, было темно и пасмурно, шли по дну Останкина лога, и вдруг сверху из холодного сумрака раздался хриплый крик;
– Эй, Егор Петров! Поди сюда!
– Не ходи!
– советует мне Егор, схватив за руку.
– Как же не пойдёшь?
– говорю, видя на краю невысокого взгорья голову лошади и тёмное лицо стражника, наклонившееся вниз.
– Иди скорей!
– зовёт он.
– А ты, Досекин, ступай, куда идёшь!
– Ружьём балует, дьявол!
– шепчет мне Егор.
Я полез вверх, цепляясь за кусты, и, когда поравнялся с конём, стражник спросил:
– Тот - ушёл?
– Ушёл.
– Мне надо сказать тебе два слова - одному тебе! Иди! Н-но, бревно!
Тронув коня, он отъехал в сторону, остановился, прислушался к чему-то и, наклоняясь к башке лошади - я стоял у морды её - говорит тихо, вяло, как сквозь сон:
– Беседа - минутная! Видишь - скоро зима. Значит - пора тебе уезжать отсюда. Уезжай, а Варвару мне уступи!
Гладил я шею коня, и рука моя, задрожав, бессильно упала.
– Что ты? В уме?
– спрашиваю его.
– Разве она овца?
– Отступись от неё!
– продолжает он деревянным голосом, и голос этот всё больше пугает меня.
Сухим языком говорю, вздрагивая:
– Подумай, что предлагаешь!
Но он как бы не слышит моих слов.
– Для меня отступись. Прошу!
Действительно - просит, и это очень неприятно мне, странно: он вдвое сильнее меня и с оружием.
– Отступись!
У меня дрожат ноги, я боюсь его, обидно мне, и едва могу сдержать злобу, схватившую меня за сердце. Громко отвечаю ему:
– Это - нельзя.
Услышал, должно быть. Выпрямился в седле.
– Я тебя Христа ради прошу!
Не знаю, что сказать ему. Молчу, держась рукой за седло, а он медленно тянет, точно верёвками скручивая меня бездушными словами:
– Ты подумай. Вот ты - всяко в руке у меня. Опасный человек, и дана мне власть над тобой. Зашибу тебя до смерти, а скажу - сопротивлялся, и ничего не будет.
"Пьяный?
– думается мне.
– Сходит с ума?"
Но вином пахнет от него слабо, на коне он держится будто хорошо, речь его кажется мне связной. Мне было бы, наверное, легче, если б он сердился, кричал, ругал меня, но видеть его таким - невыносимо. Говорю: