Пруст Марсель
Шрифт:
— Действительно, — ответил Бришо, обращаясь ко мне, — мне кажется, что госпожа Вердюрен, которая очень умна и вкладывает огромное изящество в устройство своих сред, отнюдь не стремилась принимать этих дворянчиков, высокородных, но не умных. Она не могла решиться пригласить старую маркизу де Камбремер, но согласилась принять ее сына и невестку. — «А! так мы увидим маркизу де Камбремер?» — сказал Котар с улыбкой, которой он счел нужным придать оттенок цинизма и жеманства, хоть он и не знал, красива ли г-жа де Камбремер или некрасива. Но титул маркизы вызывал в его уме образы обаятельные и легкомысленные. «Ах, я ее знаю», — сказал Ски, который встретил ее один раз, гуляя с г-жой Вердюрен. — «Вы не знаете ее в библейском смысле слова», — бросая сквозь стекла пенсне двусмысленный взгляд, сказал доктор, который больше всего любил эту шутку. — «Она умна, — сказал мне Ски. — Разумеется, — прибавил он, видя, что я ничего не отвечаю, и с улыбкой подчеркивая каждое свое слово, — она умна, но вместе с тем и не умна, ей недостает образования, она легкомысленна, но у нее чутье к красивым вещам. Она будет молчать, но никогда не скажет глупости. И потом у нее красивый цвет кожи. Интересно было бы написать ее портрет», — заметил он в заключение, полузакрыв глаза, как если бы она позировала ему, а он на нее смотрел. Думая совершенно противоположное тому, что многочисленными нюансами выражал Ски, я только сказал, что она — сестра весьма выдающегося инженера, г-на Леграндена. «Ну что ж, вот видите, вас представят хорошенькой женщине, — сказал мне Бришо, — и никогда не известно, что из этого может получиться. Клеопатра даже не была важной дамой, это была просто маленькая женщина, неразумная и страшная маленькая женщина, какою ее сделал наш Мельяк, а посмотрите, какие последствия не только для этого простака Антония, но и для всего древнего мира». — «Я уже представлен госпоже де Камбремер», — ответил я. — «А-а! Но в таком случае вы окажетесь среди знакомых». — «Я тем более буду рад увидеть ее, — ответил я, — что она обещала дать мне работу старого священника из Комбре о названиях тамошних местностей, и я смогу напомнить ей об этом обещании. Меня интересует этот священник, а также толкование слов». — «Не слишком доверяйтесь тем, которые он дает, — ответил мне Бришо, — работа, которая находится в Ла-Распельер и которую я забавы ради перелистывал, по-моему не заслуживает внимания; она полна ошибок. Приведу вам один пример. Слово «Bricq» входит в состав целого ряда местных названий, встречающихся здесь в окрестностях. Почтенному священнослужителю пришла в голову довольно несуразная мысль, что оно происходит от слова «briga» — высота, укрепленное место. Он усматривает его уже в названиях кельтских племен — латобригов, неметобригов и так далее и прослеживает его даже в таких именах, как Бриан, Брион и так далее. Если вернуться к местности, по которой мы с вами имеем сейчас удовольствие ехать, слово Брикбоз должно было бы означать «лес на высоте», Бриквиль — «селение на высоте», Брикбек, где мы через какую-нибудь минуту остановимся, — ведь мы еще не доехали до Менвиля, — «высота вблизи ручья». А это совсем другое, — по той причине, что «bricq» есть старое скандинавское слово, просто означающее мост. Точно так же «fleur», которое протеже госпожи де Камбремер с такими невероятными усилиями возводит то к скандинавским словам «floi», «flo», то к ирландскому слову «ае» и «aer», без всякого сомнения представляет собой датское «fiord» и означает порт. Точно так же этот милейший священник думает, что название станции Сен-Мартен-ле-Ветю (Saint-Martin-le-V^etu), находящейся по соседству с Ла-Распельер, означает Сен-Мартен-ле-Вье (Saint-Martim-le-Vieux) — vetus. Несомненно, слово «vieux» играло большую роль в топонимике этой области. «Vieux» обычно возводится к «vadum» и означает брод, как в местности, носящей название «les Vieux». Это то, что англичане называют «ford» (Oxford, Hereford). Но в данном случае «vieux» происходит не от «vetus», a от «vastatus», голого и опустошенного места. Здесь поблизости вы найдете Commebacva, — «vast» Сетольда, «Брильваст» — «vast» Берольда. Я тем более уверен в ошибке кюре, что «Saint-Martin-le-Vieux» назывался раньше «Saint-Martin du Gast» и даже «Saint-Martin de Terregate». A «v» и «g» в этих словах — одна и та же буква. Говорят: «devaster», но также и «g^acher». «Jacf`eres» и «gatines» (от верхненемецкого «wastinna») имеют тот же смысл: «Terregate» — это, следовательно, «terra vasta». Что касается Сен-Марса, называвшегося прежде (не думайте ничего дурного) «Saint-Merd», то это — «Saint-Medardus»; которого называют то «Saint-Medard», то «Saint-Mard», то «Saint-Marc», то «Cinq-Murs» и, наконец, даже «Dammas». He следует, впрочем, забывать, что здесь совсем близко есть места, носящие то же название «Марс» и тем самым попросту свидетельствующие о языческом начале (бог Марс), которое привилось в этих краях, но которое святой человек отказывается признать. Возвышенности, посвященные богам, здесь, в частности, многочисленны, — например гора Юпитера (Jeumont). Ничего этого ваш священник не желает видеть, но зато всюду, где христианство оставило следы, они от него ускользают. В своих странствиях он дошел до Loctudy, варварского слова, как он утверждает, меж тем как это — Locus Sancti Tudeni, и в имени «Sammarcoles» он также не угадал Sanctus Martialis. Ваш священник, — продолжал Бришо, видя, что заинтересовал меня, — производит слова на «hon», «home», «holm» от слова «holl» (hullus) — холм, меж тем как оно происходит от скандинавского «holm» — «остров», которое вам знакомо по Стокгольму и которое здесь всюду так распространено в составе местных названий — la Houlme, Engohomme, Tahoune, Robehomme, N'ehomme, Quettehon и так далее». Эти названия заставили меня вспомнить тот день, когда Альбертина захотела поехать в Амфревиль-ла-Бигот (место, названное так по имени двух своих владельцев, из которых один наследовал другому, как пояснил мне Бришо), где она потом предложила мне пообедать вместе в Робэоме. Что до Мон-Мартена, то нам через какую-нибудь минуту предстояло проехать это место. «Ведь от Нэома, — спросил я, — кажется, недалеко до Каркетюи и Клитурпса?» — «Совершенно верно, Нэом (N'ehommes) — это «holm», остров или полуостров знаменитого виконта Нигеля, чье имя сохранилось также в названии «Невиль». Каркетюи и Клитурпс, которые вы упомянули, служат для протеже госпожи де Камбремер поводом к новым ошибкам. Конечно, он обнаруживает, что «carque» — это церковь, немецкое «Kirche». Вам знакомо название «Керквиль» (Querqueville), не говоря уже о Дюнкирхене (Dunkerque). Но если так, то нам лучше было бы остановиться на этом пресловутом слове «Dun», которое у кельтов означало возвышенность. И это вы встретите по всей Франции. Ваш аббат был загипнотизирован названием Дюнвиль, которое связалось для него с департаментом Эры и Луары; Шатоден и Ден-ле-Руа он открыл бы в Шере, Дюно — в Сарте, Ден — в Арьеже, Дюн-ле-Плас — в Ньевре и так далее и так далее. Это «Ден» (Dun) заставило его сделать любопытную ошибку, касающуюся Дувиля, где мы выйдем из поезда и где нас ждут удобные экипажи госпожи Вердюрен. Дувиль, — говорит он, — это латинское «donvilla». В самом деле, Дувиль находится у подножья высоких холмов. Ваш всеведущий аббат чувствует все-таки, что он допустил оплошность. Действительно, в какой-то древней монастырской росписи он прочел слово «Domvillа». Тут он поправляется: Дувиль, по его словам, — это ленное владение аббата, Domino Abbati, монастыря Святого Михаила. Это его радует, что довольно курьезно, если подумать о той позорной жизни, которую со времен «Капитулярия», изданного в Сен-Клере на Эпте, вели в этом монастыре, и что не должно было бы казаться более необычайным, чем мысль, будто король датский был сюзереном всего этого побережья, где культ Одина он насаждал более ревностно, чем христианство. С другой же стороны, предположение, что «n» перешло в «m», не смущает меня и в качестве предпосылки требует меньших звуковых искажений, чем благополучнейшее название «Лион» (Lyon), которое также происходит от «Dun» (Lugdunum). Но аббат, как бы то ни было, ошибается. Дувиль никогда не был Донвилем, а был Довилем, Eudonis Villa, селением Эда. Дувиль раньше назывался Эскалеклиф, лестницей в овале. В 1233 году Эд-Кравпий, сеньер Эскалеклифа, отправился в Палестину; перед своим отъездом он передал церковь аббатству Бланшеланд. В память о нем деревня приняла его имя, откуда название Дувиль. Но прибавлю, что топонимия, в которой я, впрочем, весьма несведущ, не есть точная наука; если бы у нас не было этого исторического свидетельства, Дувиль прекрасно мог бы происходить от д'Увиля (d'Ouvilles), то есть от слова «Воды» — «Eaux». Формы на «ai» (Aigues-Mortes), происшедшие из aqua, очень часто изменяются в «eu», в «ou». A совсем близко от Дувиля был знаменитый источник, Каркебют. Вы представляете себе, как священник должен быть рад, что открыл здесь какие-то следы христианства, хотя как будто в этих краях трудно было проповедывать Евангелие, поскольку здесь сменились, один за другим, святой Урсал, святой Гофруа, святой Барсанор, святой Лаврентий Бреведентский, которого наконец сменили монахи Бобека. Но что касается «tuit», то наш автор ошибается, он видит в этом слове одну из форм слова «toft» — «лачуга», встречающуюся в «Cricquetot», «Ectot», «Ivetot», меж тем как это «tveit» — пашня, распаханное поле, слово, входящее в состав «Bracquetuit», «Thuit», «Regnetuit» и так далее. Точно так же, если в имени «Clitourps» он признает нормандское «thorp», означающее деревню, то первую часть слова он желает вывести из «clivus», что означает «склон», тогда как оно происходит от слова «cliff» — «скала». Но самые крупные его промахи зависят не столько от его невежества, сколько от предрассудков. Каким бы он ни был патриотом, разве можно отрицать очевидное и принимать святого Лаврентия-ан-Брэ за римского священника, столь знаменитого в ту пору, тогда как дело идет о святом Лоуренсе О'Туль, архиепископе Дублинском. Но причиной грубых ошибок вашего друга еще в большей мере, чем патриотическое чувство, является его религиозная предвзятость. Так, недалеко от хозяев, ждущих нас в Ла-Распельер, есть два Монмартена: Монмартен-сюр-Мер и Монмартен-ан-Грень. Что касается до Грень, то милый кюре ошибки не сделал, он понял, что «Graignes», латинское «Grania», греческое «Crene», означает пруды, болота; сколько можно было бы привести в пример всяких «Cresmays», «Croen», «Gremeville», «Lengronne»? Но в отношении «Монмартена» ваш мнимый лингвист непременно желает, чтобы дело тут шло о церковных приходах, посвященных святому Мартину. Он ссылается на то, что этот святой — их покровитель, но не отдает себе отчета в том, что он стал им лишь впоследствии; вернее, он ослеплен своей ненавистью к язычеству, он не хочет понять, что если бы дело шло о святом Мартине, то говорили бы «Мон-Сен-Мартен», подобно тому как об аббатстве святого Михаила говорят «Мон-Сен-Мишель», а между тем название «Монмартен» на гораздо более языческий лад связывается с храмами, посвященными богу Марсу, — храмами, от которых, правда, не осталось никаких следов, но существование которых, поскольку в окрестностях есть бесспорные следы римских укреплений, является более чем вероятным, даже если бы не было названия «Монмартен», которое уничтожает всякие сомнения. Вы видите, что книжечка, которую вы найдете в Ла-Распельер, не из самых лучших». Я возразил, что в Комбре священник часто давал нам интересные толкования слов. «Там у него, очевидно, была более твердая почва, переезд в Нормандию сбил его, верно, с толку». — «И не вылечил его, — прибавил я, — ведь приехал он с неврастенией, а уехал с ревматизмом». — «О! Виновата тут неврастения. От неврастении он бросился к филологии, как сказал бы мой милый учитель Поклен. Скажите-ка, Котар, не считаете ли вы, что неврастения может иметь вредное влияние на филологию, филология может оказать успокаивающее действие на неврастению, а исцеление от неврастении — привести к ревматизму?» — «Это вполне возможно, ревматизм и неврастения — две разновидности невроартритизма. От одной из них можно перейти к другой путем метастаза». — «Знаменитый профессор, — сказал Бришо, — выражается на французском языке с такими примесями латыни и греческого, на которые, да простит мне Бог, был бы способен сам господин Пюргон, достопамятный мольеровский герой. Спасите, дядюшка, то есть я хотел сказать — наш отечественный Сарсе…» Но он не смог докончить фразу. Профессор вдруг подскочил на месте и испустил вопль: «Чорт возьми, — воскликнул он, переходя наконец к членораздельной речи, — мы проехали Менвиль (ох! ох!) и даже Ренвиль». Он увидел, что поезд останавливается в Сен-Марс-ле-Вье, где сходят почти все пассажиры. «Однако они же не могли проскочить остановку. Мы, верно, не обратили внимания, заговорившись о Камбремерах». — «Послушайте-ка, Ски, погодите, я скажу вам одну хорошую вещь, — сказал Котар, пристрастившийся к этому выражению, которое было принято кое-где в медицинских кругах. — Княгиня должна быть в поезде, она, верно, не заметила нас и села в другое купе. Идемте ее искать. Только бы из-за этого не вышло какого-нибудь недоразумения!» И он повел нас всех за собой — разыскивать княгиню Щербатову. Она, оказалось, сидела в пустом купе, в углу, занятая чтением «Revue des Deux Mondes». Из страха натолкнуться на грубость она уже давно усвоила обыкновение — сидеть на своем месте, оставаться в углу, как в жизни, так и в поезде, и, прежде чем подать руку, ждать, чтобы с ней поздоровались. Она продолжала читать, когда «верные» вошли к ней в вагон. Я тотчас же узнал ее; эта женщина, которая могла утратить свое положение, но не могла стать менее родовитой, и во всяком случае являлась жемчужиной такого салона, как салон Вердюренов, — это была дама, которую третьего дня, в том же самом поезде, я принял за содержательницу публичного дома. Я сразу же уяснил себе ее социальный облик, столь неопределенный, едва только я узнал ее имя, подобно тому, как, помучившись над загадкой, мы наконец узнаем решение ее, которое делает ясным все то, что оставалось неизвестным, и роль которого для людей играет имя. Узнать через два дня, кто была особа, рядом с которой мы ехали в поезде, не в силах будучи определить ее социальную принадлежность, — неожиданность гораздо более занимательная, чем та, которую мы испытываем, читая в новом номере журнала решение загадки, предложенной в номере предыдущем. Большие рестораны, казино, дачные поезда-«ползуны» служат музеями этих социальных загадок. «Княгиня, мы пропустили вас в Менвиле! Вы разрешите нам сесть в ваше купе?» — «Ну конечно, — сказала княгиня, которая, услышав обращенные к ней слова Котара, только тогда оторвалась от журнала и подняла глаза, прекрасно видевшие, точно так же как и глаза г-на де Шарлюса, хотя в них и была большая мягкость, тех людей, присутствия которых она словно не замечала. Котар, подумав о том, что самый факт приглашения вместе с Камбремерами служит для меня достаточной рекомендацией, решился, минуту спустя, представить меня княгине, которая весьма вежливо наклонила голову, но видом своим показывала, что впервые слышит мое имя. «Проклятие! — воскликнул доктор. — Моя жена забыла переменить пуговицы на моем белом жилете. Ах, женщины! Ни о чем они не думают. Знаете, никогда не женитесь», — сказал он мне. А так как это входило в число тех шуток, которые он считал уместными, когда нечего было сказать, он с лукавым видом искоса оглядел княгиню и всех «верных», которые, так как он был профессор и академик, улыбнулись в восхищении от его веселости и отсутствия в нем всякой важности. Княгиня сказала нам, что молодой скрипач нашелся. Вчерашний день ему из-за мигрени пришлось пролежать, но сегодня вечером он будет и привезет с собой старого друга своего отца, которого он встретил в Донсьере. Она узнала это от г-жи Вердюрен, с которой завтракала сегодня утром, о чем она и сообщила со свойственной ей быстротой речи, в которой раскаты «р», звучавшего на русский лад, нежно замирали в глубине горла, как если бы это были не «р», а «л». «А! Вы сегодня завтракали с ней, — сказал Котар, обращаясь к княгине, но глядя на меня, ибо слова эти преследовали цель — показать мне, насколько княгиня близка с хозяйкой. — Уж вы-то — верная!» — «Да, я люблю этот маленький клужок, плиятный, не злой, такой плостой, где нет снобов и все такие остлоумные». — «Чорт возьми, я потерял мой билет, я его не нахожу», — воскликнул Котар, обеспокоившись без всяких оснований. Он знал, что в Дувиле, где нас должны были ждать два ландо, контролер пропустит его без всякого билета и только еще ниже поклонится ему, стараясь этим поклоном объяснить свою снисходительность, то есть дать понять, что в Котаре он узнал одного из постоянных гостей Вердюренов. «Не отведут же меня из-за этого в полицию», — сказал в заключение доктор. — «Вы говорили, мосье, — спросил я Бришо, — что здесь поблизости были знаменитые источники; откуда это известно?» — «Название следующей станции свидетельствует об этом в числе многих других доказательств. Она называется Ферваш (Fervaches)». — «He понимаю, что он хочет сказать», — проворчала княгиня таким тоном, которым из любезности могла бы мне сказать: «Надоедает он нам, правда?» — «Но, княгиня, Fervaches означает горячие воды, Fervidae aquae». — «Но кстати, — продолжал Бришо, — по поводу молодого скрипача — я забыл сообщить вам важную новость, Котар, знаете ли вы, что наш бедный друг Дешамбр, когда-то любимый пианист госпожи Вердюрен, только что умер? Это ужасно». — «Он был еще молод, — ответил Котар, — но у него что-то должно было быть с печенью, должна была быть какая-то гадость, скверный у него был вид последнее время». — «Но он был не так молод, — сказал Бришо. — В те времена, когда Эльстир и Сван бывали у госпожи Вердюрен, Дешамбр уже был парижской знаменитостью и, — странное дело, — не получив крещения успехом за границей. О! Он-то не был последователем Евангелия в духе святого Барнума». — «Вы путаете, он в то время не мог бывать у госпожи Вердюрен, он еще не успел выйти из пеленок». — «Однако, если мне не изменяет моя дряхлая память, мне кажется, Дешамбр играл сонату Вентейля для Свана, когда этот клубмен, бегавший от аристократии, еще и не подозревал, что он когда-нибудь станет обуржуазившимся принцем-консортом нашей отечественной Одетты». — «Это не может быть, сонату Вентейля у Вердюренов играли много времени спустя, когда Сван не бывал там больше», — сказал доктор, который, как все люди, много работающие и воображающие, будто они запоминают множество вещей, полезных, как им кажется, забывал множество других, что позволяет такого рода людям восторгаться памятью тех, кто ничего не делает. «Вы неправы, ведь вы же еще не впали в детство», — сказал, улыбаясь, доктор. Бришо признал свою ошибку. Поезд остановился. Это была Ла-Сонь. Название меня заинтересовало. «Как мне хотелось бы знать, что означают все эти названия», — сказал я Котару. — «Да спросите господина Бришо, может быть он знает». — «Так ведь Ла Сонь — это цапля, «la Cigogne», «Siconia», — ответил Бришо, которого мне не терпелось спросить еще о многих других названиях.
Забыв, что она дорожит своим местом в углу, г-жа Щербатова любезно предложила мне поменяться с нею местами, чтобы мне удобнее было разговаривать с Бришо, которого мне хотелось спросить и о других интересовавших меня этимологиях, и стала уверять, что ей безразлично, как ехать — сидя лицом вперед или назад, стоя и т. п. Она оставалась в оборонительном положении, пока не знала о намерениях новоприбывшего, но, раз увидев, что эти намерения благовидны, она всячески старалась каждому сделать приятное. Наконец поезд остановился на станции Довиль-Фетерн, которая, будучи расположена примерно на одинаковом расстоянии от деревни Фетерн и от деревни Довиль, ввиду этой своей особенности носила двойное название. «Что за чертовщина, — воскликнул доктор Котар, когда мы подошли к выходу, где отбирали билеты, и сделал вид, что только сейчас это заметил, — не могу найти мой билет, я, верно, его потерял». Но контролер, сняв фуражку, стал уверять, что это не беда, и почтительно улыбнулся. Княгиня (давая кучеру указания и как бы являясь своего рода фрейлиной г-жи Вердюрен, которая из-за Камбремеров не смогла приехать на станцию, что, впрочем, она делала редко) усадила меня, так же как и Бришо, вместе с собой в один экипаж. В другой сели доктор, Саньет и Ски.
Кучер, хотя еще совсем молодой, был старшим кучером Вердюренов, единственным, по праву носившим звание кучера; днем он возил их на все прогулки, так как знал все дороги, а вечером ездил встречать «верных», потом отвозил их. Его сопровождал помощник (которого он выбирал себе в случае надобности). Это был отличный малый, трезвый и ловкий, но с меланхолическим выражением лица и тем слишком пристальным взглядом, который обозначает, что человек из-за пустяков портит себе кровь, даже впадает в мрачность. Но сейчас он был очень доволен, так как ему удалось устроить своего брата, тоже добрейшее существо, на службу к Вердюренам. Сперва мы проехали Довиль. Поросшие травой холмы спускались к морю широкими грудами, которым насыщенность солью и влагой придавала необычайную живость, густоту и мягкость красок. Островки, примыкавшие в Ривбеле гораздо ближе, чем в Бальбеке, к неровному изрезанному берегу, придавали морю новый для меня вид какой-то выпуклой поверхности. Мы проехали мимо маленьких шале, почти сплошь сданных внаем художникам; мы свернули на дорогу, где коровы, бродившие на свободе и испугавшиеся не меньше, чем наши лошади, на целых десять минут загородили нам путь, после чего мы выехали на дорогу, идущую вдоль берега. «Но что же, бессмертные боги, — спросил вдруг Бришо, — вернемся к этому бедняге Дешамбру. Как вы думаете, знает ли госпожа Вердюрен, сказали ль ей?» Г-жа Вердюрен, как почти все светские люди, именно потому, что она нуждалась в обществе других, уже ни одного дня о них не думала, когда они умирали и не могли больше приезжать ни на среды, ни на субботы или приходить обедать запросто. И нельзя было сказать о маленьком клане, подобном в этом смысле всем салонам, что покойников в нем было больше, чем живых, ибо, едва только человек умирал, выходило так, словно его никогда и не было. Но во избежание неприятной необходимости — говорить о скончавшихся или, ввиду траура, даже прекращать обеды, что было невозможно для Хозяйки, г-н Вердюрен поддерживал ту версию, будто смерть «верного» до такой степени огорчает его жену, что ради ее здоровья об этом не следует говорить. Впрочем, и может быть именно потому, что чужая смерть представлялась ему столь бесповоротным и столь заурядным несчастным случаем, мысль о собственной смерти внушала ему ужас, и он удалял от себя всякие размышления, связанные с ней. Что же касается Бришо, то, будучи добрым малым и веря совершенно слепо тому, что г-н Вердюрен говорил о своей жене, он опасался тех волнений, которые это горе сулило его приятельнице. «Да, с сегодняшнего утра она все знает, — сказала княгиня, — нельзя было от нее скрыть». — «О! Зевсовы громы! — воскликнул Бришо. — Это был, наверно, ужасный удар, двадцатипятилетняя дружба. Вот уж это был наш». — «Безусловно, безусловно, что поделаешь, — сказал Котар. — Это всегда тяжело; но госпожа Вердюрен — женщина с сильной волей, эмоциональное в ней все-таки подчиняется разуму». — «Я не вполне согласна с мнением доктора, — сказала княгиня, которая действительно казалась как будто недовольной и вместе с тем производила впечатление задора, что зависело от быстроты ее речи и неясности произношения. — Госпожа Вердюрен под холодной внешностью таит сокровища чувствительности. Господин Вердюрен рассказывал мне, что ему большого труда стоило уговорить ее не ехать в Париж на похороны; ему пришлось сказать ей, что все будет происходить в деревне». — «Ах, каково, она хотела ехать в Париж. Я же знаю, что она женщина душевная, может быть даже слишком душевная. Бедный Дешамбр! Как говорила госпожа Вердюрен каких-нибудь два месяца тому назад: «Рядом с ним ни Планте, ни Падеревский, ни даже Рислер — никто не выдерживает сравнения». Он с большим основанием, чем этот Нерон, который даже немецкую науку сумел надуть, мог сказать: «Qualis artifex pereo!» Но он-то, по крайней мере, Дешамбр, умер, наверно, во время священнодействия, овеянный духом бетховенской благодати, и мужественно, в этом я не сомневаюсь; по всей справедливости этот священнослужитель немецкой музыки заслуживал того, чтобы умереть, исполняя мессу в тоне re. Но, впрочем, это был такой человек, что мог запустить и трель, встречая смерть, ведь этот гениальный музыкант, уроженец Шампани, сроднившийся с Парижем, черпал порой у своих предков удаль и легкость времен французской гвардии».
С той высоты, на которую мы уже поднялись, море представлялось не таким, как в Бальбеке, где оно уподоблялось волнообразным цепям движущихся гор, а напротив, таким, каким с вершины или с дороги, огибающей гору, рисуется голубоватый глетчер или ослепительная долина, расположенная ниже. Неровности моря, охваченного волнением, казались неподвижными и как будто навсегда застыли концентрическими кругами; даже самая эмаль моря, незаметно менявшего свой цвет, в глубине бухты, где часть берега покрывалась водой в часы прилива, являла млечно-голубоватую белизну, на фоне которой маленькие черные суденышки, не двигавшиеся с места, напоминали мух, запутавшихся в паутине. Мне казалось, что уже нельзя представить себе картину более обширную. Но при каждом повороте к ней прибавлялась какая-нибудь новая часть, а когда мы доехали до довильской таможенной будки, скалистая гряда, до сих пор скрывавшая от нас часть бухты, исчезла, и я вдруг увидел налево бухту столь же глубокую, как та, которую до сих пор видел перед собой, но которая теперь меняла свои пропорции и становилась вдвое прекраснее. Воздух на этой высоте был так живителен и чист, что опьянял меня. К Вердюренам я чувствовал любовь; то, что они прислали за нами экипаж, казалось мне умилительной добротой. Мне хотелось обнять княгиню. Я сказал, что никогда не видел ничего столь прекрасного. Она ответила, что тоже любит эти места больше всего на свете. Но я понимал, что для нее, так же как и для Вердюренов, главное было — не созерцать их с точки зрения туристов, а вкусно есть, принимать здесь общество, которое им нравилось, писать здесь письма, читать, словом — жить, пассивно погружаясь в их красоту, вместо того чтобы делать ее предметом своих дум.
Когда экипаж остановился у таможенной будки, расположенной так высоко над морем, что вид голубоватой пучины почти вызывал у вас головокружение, словно вы глядели на нее с вершины горы, я открыл окно; внятно различимый всплеск каждой волны, разбивавшейся о берег, в своей мягкости и в своей четкости таил что-то величественное. Не являлся ли он как бы особой единицей меры, которая, разрушая наши привычные представления, показывает нам, что расстояния по вертикали могут быть уподоблены расстояниям по горизонтали, вопреки представлению, которое обычно складывается в нашем уме, и что таким образом, приближая к нам небо, они не велики, что они даже становятся меньше по отношению к звуку, который, подобно всплеску этих маленьких волн, преодолевает их, ибо чище самая среда, через которую он проходит. И в самом деле, если бы всего на каких-нибудь два метра отойти назад от таможенной будки, уже нельзя было бы услышать этого всплеска волн, который, поднимаясь вдоль скал на двести метров высоты, нисколько не утрачивал своей нежной, кропотливой и мягкой четкости. Я думал о том, что моей бабушке он внушил бы тот восторг, который вызывали в ней творения природы или искусства, в простоте которых чувствуется величие. Мое восхищение достигло предела и возвышало в моих глазах все окружающее. Меня умиляло то, что Вердюрены прислали за нами экипажи на станцию. Я сказал об этом княгине, которая нашла, что я сильно преувеличиваю значение столь обыкновенной вежливости. Она, как я знаю, потом призналась Котару, что я показался ей весьма восторженным; он ответил ей, что я слишком легко возбудим и что мне следовало бы принимать успокоительные лекарства и заниматься вязаньем. Я обращал внимание княгини на каждое дерево, на каждый маленький домик, утопающий в розовых кустах, заставлял ее всем любоваться, я готов был бы ее самое прижать к моей груди. Она сказала, что у меня, как она видит, должны быть способности к живописи, что мне следовало бы рисовать, что ее удивляет, если мне этого не говорили. И она призналась, что эти края действительно живописны. Мы проехали маленькую деревню Англесквиль, приютившуюся на высоком склоне («Engleberti Villa», — пояснил нам Бришо). «Но вполне ли вы уверены, княгиня, что, несмотря на смерть Дешамбра, обед сегодня все же состоится?» — прибавил он, не думая о том, что присылка на станцию экипажей, в которых мы сидели, являлась уже ответом на этот вопрос. — «Да, — сказала княгиня. — Господин Вердюрен не пожелал переносить его на другой день — именно потому, что он хочет отвлечь свою жену от «мыслей». И к тому же, после стольких лет, в течение которых она принимала каждую среду, это нарушение ее привычек могло бы тягостно подействовать на нее. Она очень нервная все это время. Господин Вердюрен был особенно рад тому, что вы сегодня приедете обедать, он знает, что жене это очень поможет отвлечься, — прибавила она, забыв о том, что незадолго перед тем делала вид, будто никогда не слышала обо мне. — Мне кажется, всего лучше будет, если вы ни о чем не будете говорить при госпоже Вердюрен», — прибавила княгиня. — «Ах, это хорошо, что вы мне сказали, — наивно ответил Бришо. — Я передам этот совет и Котару». Экипаж на минуту остановился. Он снова тронулся, но стук колес, раздававшийся, пока мы проезжали деревню, прекратился. Мы уже ехали по аллее, которая вела к Ла-Распельер и в конце которой, стоя у подъезда, нас ждал г-н Вердюрен. «Это хорошо, что я надел смокинг, — сказал он, с удовольствием удостоверившись в том, что все «верные» тоже в смокингах, — раз у меня такие шикарные гости». А когда я извинялся, что приехал в пиджаке, он сказал: «Да нет, прекрасно. У нас на обедах — все по-товарищески. Я, правда, предложил бы вам один из моих смокингов, но он вам не подойдет». Рукопожатие, которым Бришо, войдя в вестибюль Ла-Распельер, выразил Хозяину свое волнение и соболезнование по поводу смерти пианиста, не вызвало со стороны г-на Вердюрена никаких комментариев. Я сказал ему, в какое восхищение приводят меня эти места. «Ах, тем лучше, да вы еще ничего не видели, мы вам их покажем. Отчего бы вам не приехать сюда на несколько недель, воздух здесь чудесный». Бришо опасался, что смысл его рукопожатия остался непонятным. «Ну, как? Ах, этот бедный Дешамбр!» — сказал он вполголоса, опасаясь, что г-жа Вердюрен может быть поблизости. — «Ужасно», — весело ответил г-н Вердюрен. — «Такой молодой», — не унимался Бришо. Раздраженный тем, что его задерживают такими бесполезными вещами, г-н Вердюрен торопливо и пронзительно-плачевным тоном, выражавшим не печаль, а сердитое нетерпение, ответил: «Ну да, но чего же вы хотите, мы тут ничего не можем сделать, от наших слов он не воскреснет, — не правда ли?» Но вместе с веселостью к нему вернулась и мягкость: «Ну, милый Бришо, снимайте-ка скорее пальто. У нас рыбная похлебка, которая не хочет ждать. Но главное, не заговаривайте о Дешамбре с госпожой Вердюрен. Вы ведь знаете, она скрывает то, что чувствует, но у нее чувствительность — это прямо болезнь. Нет, но я вам клянусь, когда она узнала, что Дешамбр умер, она чуть было не заплакала», — сказал г-н Вердюрен тоном глубоко-ироническим. Слушая его, можно было подумать, что только сумасшедший в состоянии пожалеть о Друге, с которым он тридцать лет был знаком, а с другой стороны, Удавалось угадать, что, несмотря на вечное общение г-на Вердюрена c его женой, он все-таки всегда судил о ней иронически и она часто его раздражала. «Если вы об этом заговорите, она опять заболеет. Это было бы прискорбно, всего через три недели после ее бронхита. В таких случаях я заменяю сиделку. Вы понимаете, что я и сам едва не болею. Сокрушайтесь сколько угодно о судьбе Дешамбра, но только про себя. Думайте о нем, но не говорите. Я очень любил Дешамбра, но вы же не станете упрекать меня, если я еще больше люблю мою жену. Да вот Котар, вы сможете у него спросить». И в самом деле он знал, что домашний врач умеет оказывать множество всяких маленьких услуг, давая, например, указание, что не надо огорчаться.
Послушный Котар говорил Хозяйке: «Вот вы поволнуетесь этак, а завтра сделаете мне температуру в тридцать девять градусов», как он мог бы сказать своей кухарке: «Завтра вы мне сделаете говядину с рисом». Медицина, не в силах излечивать, занимается тем, что меняет значение глаголов и местоимений.
Г-н Вердюрен был рад констатировать, что Саньет, несмотря на грубости, которые ему пришлось снести третьего дня, не покинул их маленький кружок. Действительно, у г-жи Вердюрен и ее мужа, живших в праздности, появились жестокие инстинкты, для удовлетворения которых уже недостаточно было случаев чрезвычайных, слишком редких. Правда, удалось поссорить Одетту с Сваном, Бришо с его любовницей. С другими это еще можно будет повторить, само собой разумеется. Но случай представлялся не каждый день. Между тем Саньет благодаря своей трепетной чувствительности, своей боязливой застенчивости, быстро переходившей в растерянность, повседневно служил для них жертвой. Вот почему, из страха, как бы он не сбежал, его не забывали пригласить в выражениях любезных и убедительных, к каким в школах прибегают второгодники, а в полках — «старики», когда хотят задобрить новичка или новобранца, чтобы захватить его в свои руки, с единственной целью — подвергнуть его щекотке и цуканью, когда он уже не сможет от них спастись. «Главное, — напомнил Бришо Котару, не слышавшему слов г-на Вердюрена, — при госпоже Вердюрен ни слова». — «Не беспокойтесь, о Котар, вы имеете дело с мужем разумным, как говорит Феокрит. Впрочем, господин Вердюрен прав, к чему наши сожаления, — прибавил он, ибо, обладая способностью усваивать формы словесного выражения и мысли, которые они вызывали в нем, но не отличаясь проницательностью, он в словах г-на Вердюрена увидел самый мужественный стоицизм, которым и восхищался. — Но как бы то ни было, погиб большой талант». — «Как, вы все еще говорите о Дешамбре, — сказал г-н Вердюрен, который пошел вперед и, увидев, что мы не следуем за ним, снова вернулся. — Послушайте, — обратился он к Бришо, — никогда не следует преувеличивать. Если он умер, это еще не основание для того, чтобы делать из него гения, которым он не был. Играл он прекрасно, это бесспорно, главное же — здесь для него было прекрасное обрамление; пересаженный на другую почву, он перестал существовать. Моя жена пристрастилась к нему и создала ему репутацию. Вы знаете, какая она. Скажу больше, даже с точки зрения его репутации, он умер вовремя, попал в самый раз, как, надеюсь, и наши рыбки из Кана, поджаренные по несравненному способу Пампиля (если только вы с вашими причитаниями навсегда не застрянете здесь на проходе, открытом всем ветрам). Ведь не хотите же вы все-таки всех нас уморить только потому, что умер Дешамбр, хотя уже целый год ему, прежде чем давать концерт, приходилось играть гаммы, чтобы иметь возможность, хоть на время, да, лишь на время, вновь обрести былую беглость. Впрочем, вы сегодня вечером услышите у нас или, по крайней мере, встретите, потому что после обеда этот молодчик очень часто изменяет искусству ради карт, артиста совсем иного, чем Дешамбр, одного мальчика, которого открыла моя жена (как она открыла Дешамбра и Падеревского и всех прочих) — Мореля. Он еще не приехал, этот чудак. Я должен буду послать экипаж к последнему поезду. Он приедет с одним старым другом своей семьи, с которым встретился и который ему осточертел, но ради которого, во избежание жалоб со стороны отца, ему иначе пришлось бы остаться в Донсьере, чтобы занимать его: это барон де Шарлюс». «Верные» вошли. Г-н Вердюрен, задержавшийся со мной, пока я раздевался, шутливо взял меня под руку, как в момент обеда — хозяин дома, который не может предоставить вам даму, чтобы вести к столу. «Хорошо ли вам было ехать?» — «Да, господин Бришо сообщил мне вещи, очень заинтересовавшие меня», — сказал я, имея в виду этимологии, а также то, что Вердюрены, как я слышал, очень восхищались Бришо. — «Меня бы удивило, если бы он вам ничего не сообщил, — сказал мне г-н Вердюрен, — он такой скромный человек, так мало говорит о вещах, которые знает». Эта похвала мне показалась не вполне правильной. «Он производит очаровательное впечатление», — сказал я. — «Чудесное, превосходное, педантизма ни капли, живой, игривый, моя жена его обожает, я также!» — ответил г-н Вердюрен в тоне преувеличения и словно затвердив урок. Тут только я понял, что о Бришо он говорил иронически. И я задал себе вопрос, не удалось ли г-ну Вердюрену за годы, истекшие с той давней поры, о которой я слышал, освободиться из-под опеки своей жены.
Скульптор очень удивился, узнав, что Вердюрены соглашаются принимать г-на де Шарлюса. Меж тем как в Сен-Жерменском предместье, где г-н де Шарлюс был так знаменит, никогда не говорили о его нравах (которые большинству были неизвестны, возбуждали сомнение в иных, склонявшихся скорее к мысли о восторженных, но платонических дружбах, о неосторожностях, и наконец были тщательно скрываемы теми единственно осведомленными людьми, что пожимали плечами, когда какая-нибудь недоброжелательная Галардон решалась сделать намек), — эти нравы, едва известные немногим близким друзьям, являлись предметом вечных пересудов вдали от того круга, где он жил, подобно пушечным выстрелам, которые становятся слышны лишь после интерферирующего воздействия зоны тишины. Впрочем, в этих буржуазных и артистических кругах, где он слыл олицетворением извращенности, его блестящая роль в свете, его высокое происхождение были совершенно неизвестны — благодаря своеобразному феномену, подобному тому, в силу которого имя Ронсара известно в румынском народе как имя знатного аристократа, меж тем как о его поэзии там не знают. Более того, в Румынии самое мнение о знатности Ронсара основано на ошибке. Точно так же, если в мире художников и актеров г-н де Шарлюс пользовался столь дурной репутацией, то это объяснялось тем, что его смешивали с некоим графом Леблуа де Шарлюсом, который не состоял с ним ни в каком родстве или был связан с ним родством очень далеким и которого однажды, может быть по недоразумению, полиция арестовала во время обхода, оставшегося памятным. В общем, все истории, рассказывавшиеся насчет г-на де Шарлюса, относились к другому лицу. Многие профессионалы клялись, что имели отношения с г-ном де Шарлюсом и верили в это, думая, что фальшивый Шарлюс был настоящий, меж тем как фальшивый Шарлюс, отчасти желая похвастаться аристократизмом, отчасти же маскируя свой порок, поддерживал это недоразумение, которое для Шарлюса подлинного (для барона, знакомого нам) долгое время было предосудительным, а потом, когда он всецело отдался своим наклонностям, стало удобным, позволяя и ему тоже говорить: «Это не я». Сейчас, действительно, речь шла не о нем. Наконец, ошибочность комментариев к факту истинному (вкусам барона) усугублялась еще тем, что он был в близкой и совершенно чистой дружбе с одним писателем, который в театральном мире, неизвестно почему, пользовался такой же репутацией, им вовсе не заслуженной. Когда их видели вместе на какой-нибудь премьере, то говорили: «Вы знаете», — точно так же, как считалось, что у герцогини Германтской безнравственная связь с принцессой Пармской, — легенда непреодолимая, ибо она могла бы рассеяться лишь в такой близости к этим двум аристократкам, которой люди, повторявшие ее, никогда не достигли бы, лорнируя их в театре или клевеща на них соседу по креслу. Исходя из нравов г-на де Шарлюса, скульптор заключал, что положение барона в свете — столь же неважное, и тем меньше колебался при этом, что о семье, к которой принадлежал г-н де Шарлюс, о его титуле, о его имени он не располагал никакими сведениями. Подобно тому, как Котар думал, будто всему свету известно, что степень доктора медицины ничего не значит, а звание ординатора уже значит кое-что, — ошибаются и светские люди, воображая, будто все имеют такое же представление об общественной весомости их имени, как сами они и люди их круга.
Принц Агригентский казался «растакуэром» какому-нибудь груму в клубе, которому должен был двадцать пять луидоров, и вновь приобретал свою значительность только в Сен-Жерменском предместье, где у него были три сестры-герцогини, — ибо не на скромных людей, в чьих глазах он мало значит, а на людей блестящих, осведомленных о том, кто он такой, производит некоторое впечатление важный аристократ. Впрочем, г-н де Шарлюс уже сегодня должен был дать себе отчет в том, что насчет знаменитейших герцогских родов у хозяина дома познания были недостаточно глубоки. Убежденный в том, что Вердюрены делают оплошность, позволяя опороченной личности проникнуть в их столь избранный салон, скульптор счел нужным отвести Хозяйку в сторону. «Вы совершенно ошибаетесь, впрочем, я никогда не верю таким вещам, и даже если бы это была правда, должна вам сказать, что меня это не очень может скомпрометировать!» — ответила ему в ярости г-жа Вердюрен, ибо она, поскольку Морель был главным элементом сред, прежде всего старалась не вызвать в нем недовольства. Что до Котара, то он не смог высказать своего мнения, так как незадолго до этого попросил разрешения зайти «ради одного маленького дельца» в «buen retiro», a потом — написать в комнату г-на Вердюрена очень спешное письмо одному больному.