Вход/Регистрация
Содом и Гоморра
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

Вскоре затем, на исходе лета, когда мы выходили в Дувиле из вагона, солнце, смягченное туманом, уже стояло в однообразном сиреневом небе красной глыбой. К глубокой тишине, падавшей по вечерам на эти щетинистые и солончаковые поля и возбуждавшей у многих парижан, в большинстве случаев у художников, желание приехать на дачу в Дувиль, прибавлялась сырость, рано загонявшая их в их маленькие шале. В большинстве из них уже горели лампы. Лишь две-три коровы, мыча, продолжали смотреть на море, а остальные, больше интересуясь людьми, переносили свое внимание на наши экипажи. Лишь какой-нибудь художник, водрузив свой мольберт на пригорке, еще работал, стараясь запечатлеть этот глубокий покой и мягкое освещение. И может быть, в то время как люди сидели по домам, одиноко бродившие коровы бездумно и добровольно служили ему моделями, своим созерцательным видом по-своему способствуя глубокому впечатлению покоя, наступающего в вечерний час. Картина оставалась не менее приятной для глаза и несколько недель спустя, когда с приближением осени дни стали еще короче и путешествие пришлось совершать в полной темноте. Если я бродил еще где-нибудь после обеда, мне приходилось возвращаться, чтобы переодеться не позднее пяти часов, — время, к которому красный и круглый шар солнца закатывался в кривом зеркале, столь ненавистном мне когда-то, и, подобно греческому огню, поджигал море на всех стеклах моих книжных шкафов. Вызывая в себе каким-нибудь заклинательным движением, в то время как я надевал смокинг, то прежнее я, легкомысленное и стремительное, которым я был, когда ездил обедать в Ривбель с Сен-Лу, или в тот вечер, когда я надеялся повезти мадмуазель де Стермариа обедать на лесной остров, я напевал бессознательно тот самый мотив, что и тогда, и только по песенке я и признавал этого немолчного певца, не знавшего, по-видимому, ничего другого. Впервые я напевал ее, когда я только что влюбился в Альбертину и мне казалось, что мы никогда не познакомимся с нею. Потом я напевал ее в Париже, когда разлюбил Альбертину, и спустя несколько дней после того, когда она в первый раз стала моей. Теперь я напевал ее, снова полюбив Альбертину и собираясь ехать с ней на обед, к великому сожалению управляющего, думавшего, что в конце концов я переселюсь в Ла-Распельер и брошу его отель, и уверявшего меня, что, по слухам, там свирепствуют лихорадки, вызванные болотами вокруг Бака и их «сточными» водами. Я радовался тому многообразию, которое наступило в моей жизни, развернувшейся в трех плоскостях; ведь когда на мгновение возвращаешься к своему прежнему естеству, то есть отличному от того, что давно уже является настоящим, восприимчивость, не притупленная привычкой, получает от малейшего прикосновения извне настолько сильные ощущения, что они заставляют бледнеть все, что предшествовало им, и мы привязываемся к ним, из-за их остроты, с мимолетной горячностью пьяницы. Бывало совсем темно, когда мы садились в омнибус или в экипаж, отвозивший нас на вокзал, к железнодорожной ветке местного сообщения. В холле нас встречал председатель: «Как, вы едете в Ла-Распельер! Чорт возьми, ну и наглость у госпожи Вердюрен, чтобы заставлять вас ехать час в поезде в темноте, только ради обеда. А потом снова пускаться в путь в десять часов вечера при дьявольском ветре. Видно сразу, что вам нечего больше делать», — добавлял он, потирая руки. Вероятно, он говорил так, раздраженный тем, что его не пригласили, а также испытывая при этом ту удовлетворенность людей, занятых хотя бы и самым нелепым делом, у которых «нет времени» заниматься тем, чем занимаетесь вы.

Разумеется, вполне законно, чтобы человек, составляющий отчеты, подытоживающий цифры, отвечающий на деловые письма, следящий за биржевым курсом, испытывал, когда он говорит вам с насмешкой: «Это хорошо вам, потому что вам нечего делать», приятное чувство собственного превосходства. Но оно приняло бы у него столь же, даже еще более пренебрежительный оттенок (бывает порой, что и занятой человек обедает в гостях), если бы вашим развлечением было писать «Гамлета» или хотя бы читать его. При этом занятые люди оказываются недальновидны. Они должны были бы поразмыслить, что ведь эти занятия, не имеющие практической цели, смешное времяпровождение праздного человека в их глазах, если они застигают его в тот момент, когда он погружен в них, являются тем, что в их же собственной профессии выдвигает затем людей, едва ли справляющихся лучше их со своей административной или судебной должностью, но перед стремительной карьерой которых они склоняют голову, повторяя: «Говорят, что это очень образованный, исключительно выдающийся человек». А особенно председатель вовсе не отдавал себе отчета, что мне нравилось на этих обедах в Ла-Распельер то, что, как он правильно говорил, хотя и подходя к этому критически, они «являлись настоящим путешествием», прелесть которого была тем более ощутительна для меня, что оно не было самоцелью, в нем самом не было заложено удовольствия, — которое было связано с предстоявшим нам собранием и не могло не видоизмениться под влиянием окружающей обстановки. Теперь было уже совсем темно, когда я менял теплый отель, ставший моим домом, на вагон, куда мы влезали с Альбертиной, где отблеск фонаря на оконном стекле означал при некоторых остановках маленького поезда, страдающего одышкой, что мы подъезжаем к вокзалу. Я распахивал дверцу, не слыша, как выкликают станцию, и не желая подвергаться риску пропустить Котара, но вместо «верных» в вагон врывались ветер, дождь и холод. Я различал во мраке поля, слышал море, мы стояли в открытом поле. Альбертина, прежде чем мы присоединялись к ядру кружка, смотрелась в зеркальце, вынимая его из золотого несессера, который она носила с собой. В первый же раз, когда г-жа Вердюрен провела ее с собой наверх в свою туалетную, чтобы она могла оправиться перед обедом, я ощутил, среди того состояния глубокого покоя, в котором я находился все последнее время, как во мне шевельнулись тревога и ревность оттого, что я должен был расстаться с Альбертиной на лестнице, и меня охватило такое беспокойство, пока я ждал ее один в салоне среди маленького клана и недоумевал, чем занималась наверху моя приятельница, что на следующий же день я заказал у Картье по телеграфу, предварительно справившись у г-на Шарлюса относительно того, что считалось самым элегантным, несессер, доставлявший теперь и мне и Альбертине большое удовольствие. Для меня это было залогом спокойствия, а также заботливого отношения со стороны моей приятельницы. Она, конечно, догадалась, что мне не нравилось, если она задерживалась у г-жи Вердюрен без меня, и старалась сделать в вагоне весь предварительный туалет перед обедом.

В числе завсегдатаев г-жи Вердюрен и самым верным среди них в течение последних месяцев считался теперь г-н де Шарлюс. Регулярно, три раза в неделю, пассажиры, толпившиеся в зале ожидания или на западной платформе Донсьера, наблюдали, как проходил плотный мужчина, седой, с черными усами, с подкрашенным ртом, причем эта помада была менее заметна в конце сезона, чем летом, когда при ярком освещении она выделялась больше и от жары таяла на губах. Направляясь к маленькому поезду, он не мог удержаться (и лишь по привычке знатока, оставаясь теперь целомудренным вследствие овладевшего им чувства, или чаще всего, по крайней мере, соблюдая верность), чтобы не окинуть чернорабочего, военного или молодого человека в теннисном костюме беглым взглядом, одновременно инквизиторским и боязливым, после чего тотчас же опускал веки, почти закрывая глаза с елейным видом монаха, перебирающего четки, со всей сдержанностью супруги, преданной своей единственной любви, или отлично воспитанной девицы. «Верные» оставались при убеждении, что он не замечает их, тем более, что он не входил в их купе (бывало, так делала иногда и княгиня Щербатова) — как человек неуверенный, будут ли они довольны, если их увидят вместе с ним, и предоставляющий вам возможность присоединиться к нему, если бы такое желание возникло у вас. Вначале доктор вовсе не испытывал этого желания, требуя и от нас оставлять его в одиночестве в своем купе. Сохраняя твердую осанку при своем нерешительном характере, с тех пор как он занял крупное положение в медицинском мире, улыбаясь, откидываясь назад, поглядывая на Ски в лорнет, он шептал с каким-то лукавством или с намерением вызвать окольным путем мнение своих приятелей: «Вы сами понимаете, что если бы я был один, холостой, но ведь со мной жена, я сомневаюсь, можем ли мы ему позволить ехать с нами, после того, что я узнал от вас». — «Что ты сказал?» — спрашивала г-жа Котар. — «Ничего, это тебя не касается, это не для женщин», — отвечал доктор, подмигивая глазом, с величественным самодовольством, представлявшим нечто среднее между тем непроницаемым видом, что он напускал на себя перед своими учениками и больными, и тем беспокойным выражением на своем умном лице, которое бывало у него раньше, у Вердюренов, и продолжал шептаться. Г-жа Котар могла разобрать только слова: «братство» и «болтун», и так как на языке доктора первое обозначало евреев, а второе — бойких на язык людей, то г-жа Котар вывела заключение, что де Шарлюс принадлежал к числу словоохотливых иудеев. Ей стало непонятно, как из-за этого можно было сторониться барона, она сочла своим долгом старшей в клане потребовать не оставлять его в одиночестве, и мы все медленно двинулись к купе г-на де Шарлюса во главе с Котаром, все так же недоумевающим. Из угла, где он читал томик Бальзака, г-н де Шарлюс ощутил наше колебание, тем не менее он не поднял глаз. Подобно тому, как догадывается глухонемой, по неуловимому для других дуновению в воздухе, что к нему подходят сзади, он обладал в отношении проявляемой к нему холодности настоящим обострением внешних чувств. Последнее, обычно вызывая подобные явления во всех областях, породило у г-на де Шарлюса мнимые болезни. Как нервнобольные, которые, ощутив едва заметную струю воздуха, предполагают, что в верхнем этаже открыто окно, впадают в неистовство и начинают чихать, г-н де Шарлюс заключал, едва лишь кто-либо из присутствующих принимал озабоченный вид, что это лицо настроили против него. Впрочем, не нужно было даже принимать рассеянный, мрачный или веселый вид, — он сам воображал себе все это. Зато сердечным обращением легко было скрыть от него те толки, о существовании которых он и не подозревал. Отгадав первоначальное колебание Котара, хотя при этом, к величайшему удивлению «верных», убежденных, что читающий с опущенными глазами еще не замечает их, он протянул им руку, как только они оказались на должном расстоянии, он ограничился в отношении Котара лишь одним наклоном туловища, тотчас выпрямившись и не коснувшись рукой в перчатке из шведской кожи протянутой ему руки доктора. «Мы решили во что бы то ни стало разделить с вами путь, мосье, и не оставлять вас в одиночестве в вашем углу. Это доставит нам большое удовольствие», — мягко сказала барону г-жа Котар. — «Вы оказываете мне большую честь», — процедил барон, холодно отвесив поклон. — «Я обрадовалась, когда узнала, что вы окончательно избрали наши края, куда вы перенесли вашу скин…» Она хотела сказать: «скинию», но это слово показалось ей иудейским и обидным для еврея, который мог принять его за намек. Она тотчас спохватилась, стараясь подобрать какое-нибудь другое, столь же привычное для нее, то есть торжественное выражение: «чтобы перенести сюда, я хотела сказать, ваши пенаты. (Правда, что и эти божества тоже не принадлежат к христианской религии, но зато к той, что отмерла так давно, что у нее не сохранилось последователей, обидеть которых представлялось бы опасным.) Мы же, к несчастью, с началом учебного года, со службой доктора в больнице, — мы никогда не можем надолго избрать себе местожительство в определенном месте. — Она указала ему на картонку. — Насколько мы, женщины, несчастнее сильного пола, — даже на такое близкое расстояние, как к нашим друзьям Вердюренам, мы вынуждены таскать за собой целую амуницию». В это время я разглядывал томик Бальзака в руках барона. Это был переплетенный экземпляр, он не был куплен по случаю, как том Бергота, что он давал мне в первый год. Это была книга из его библиотеки, и поэтому на ней стоял девиз: «Я принадлежу барону де Шарлюсу», иногда его заменял другой, имевший цель выразить дух прилежания Германтов: «In proeliis non semper» или еще: «Non sine labore». Но мы увидим далее, как вскоре их заменили еще другие — ради того, чтобы угодить Морелю. Немного погодя г-жа Котар избрала тему, которую она считала более близкой барону. «Не знаю, согласитесь ли вы со мной, мосье, — сказала она ему через мгновение, — я смотрю очень широко на вещи, и по-моему, если исповедывать искренно, то все религии хороши. Я не из тех людей, которых при одном виде протестанта охватывает водобоязнь». — «Меня учили всегда, что моя религия — настоящая», — ответил г-н де Шарлюс. — «Он фанатик, — подумала г-жа Котар. — У Свана, за исключением его последних дней, было больше терпимости, — правда, он был крещеный». Между тем, наоборот, барон, как известно, был не только христианского вероисповедания, но к тому же набожен, как люди Средневековья. Для него, как для скульпторов XIII века, церковь христианская была в животрепещущем смысле слова наполнена бесчисленными существами, представленными вполне реально, пророками, апостолами, ангелами, самыми разнообразными священными персонажами, окружавшими Слово во плоти, его Матерь с супругом и Отца-Вседержителя, всеми мучениками и мудрецами, которые, так же как их подлинный народ, толпились у входа в храм или заполняли внутренность собора. Из них всех г-н де Шарлюс избрал своими святыми заступниками архангелов Михаила, Гавриила и Рафаила, с которыми он вел частые беседы, дабы они вознесли его молитвы Отцу-Вседержителю, предстоя перед его престолом. Поэтому заблуждение г-жи Котар показалось мне очень забавным.

Но, оставляя религиозные материи, скажем еще, что доктор, приехав в Париж с тощим запасом напутствий матери-крестьянки, затем углубившись в изучение чисто материалистических наук, которым предаются на долгие годы желающие сделать карьеру в медицинском мире, никогда не занимался своим общим развитием и приобрел больше авторитета, нежели опыта, и поэтому, принимая в буквальном смысле слова «оказывать честь», был в одно и то же время польщен ими, будучи тщеславным, и огорчен, оставаясь все же добрым малым. «Бедняга де Шарлюс, — сказал он вечером жене, — он огорчил меня, сказав, что мы оказали ему честь, когда ехали вместе. Чувствуется, что он несчастный, лишен общества, что он унижает себя».

Вскоре, не чувствуя уже необходимости в опеке милосердной г-жи Котар, «верные» превозмогли неловкость, которую они все более или менее ощутили при начале, очутившись в обществе г-на де Шарлюса. Само собой разумеется, в его присутствии у них не выходило из головы воспоминание о разоблачениях Ски и представление о сексуальных особенностях, заложенных в их спутнике. Но самая эта особенность действовала на них притягательно. Она придавала их беседе с бароном, и в самом деле примечательной, но в тех пунктах, которые они едва ли были способны оценить, ту прелесть, наряду с которой разговор наиболее интересных людей, даже самого Бришо, казался пресноватым. Уже в самом начале все поспешили согласиться, что он умен. «Гений может оказаться близким к безумию», — провозгласил доктор, и когда княгиня, жаждавшая наставлений, остановилась на этом, он не пожелал распространяться, ибо эта аксиома представляла собой все, что он знал о гении, и не казалась ему столь наглядной, как все, что относилось к тифу или подагре. Сделавшись теперь высокомерным, но сохранив при этом свою невоспитанность, он сказал: «Не надо вопросов, княгиня, не расспрашивайте меня, я приехал на берег моря ради отдыха. Кроме того, вряд ли вам будет это понятно, вы не знакомы с медициной». И княгиня умолкла, извиняясь, находя Котара очаровательным и вполне понимая, что знаменитости не всегда бывают доступны. В этот начальный период все пришли к заключению, что г-н де Шарлюс умен, невзирая на свой порок (или то, что обычно называют так). Теперь, сами не отдавая себе в этом отчета, они нашли, что он умнее остальных — именно благодаря этому пороку. Простейшие афоризмы, изрекаемые г-ном де Шарлюсом, ловко спровоцированным на это профессором или скульптором, на тему о любви, ревности, красоте, в силу своеобразного опыта, тайного, изысканного и противоестественного, где он почерпнул их, облекались для «верных» той прелестью отчуждения, которой в русской или японской пьесе, разыгранной туземными актерами, неожиданно проникается психология, аналогичная той, что во все времена преподносится нам в нашей драматургии. Иногда пробовали пускать злую шутку, когда он не слышал этого: «Ах! — шептал скульптор при виде молодого кондуктора с длинными ресницами баядерки, которого разглядывал барон, не в силах удержаться. — Если барон начнет делать глазки контролеру, мы не так скоро приедем, поезд пойдет вспять. Смотрите только, как он рассматривает его, мы уже едем не в поезде местного сообщения, а в фуникулере». Но в сущности, если г-н де Шарлюс не приходил, они испытывали разочарование, оттого что ехали с обыкновенными людьми и возле них не было этого пузатого человека, размалеванного и таинственного, подобно шкатулке экзотического и неизвестного происхождения, откуда распространяется диковинный запах плодов, вызывающий тошноту при одной мысли вкусить их. С этой точки зрения «верные» мужского пола получали еще более полное удовлетворение на коротком перегоне от Сен-Мартен-дю-Шен, где садился г-н де Шарлюс, до Донсьера, станции, где к ним присоединялся Морель. Пока с ними не было скрипача (если дамы и Альбертина сидели поодаль, отдельной компанией, чтобы не мешать их разговору), г-н де Шарлюс отнюдь не боялся, показывая этим, что он не избегает известных тем, рассуждать по поводу того, что «принято называть дурными нравами». Альбертина не стесняла его, потому что она всегда держалась с дамами из скромности молодой девушки, которая не желает ограничивать свободы беседы своим присутствием. И я спокойно переносил ее отсутствие, лишь бы она оставалась в том же вагоне. Ибо, не испытывая уже к ней ни ревности, ни любви, я не размышлял о том, чем она занимается в те дни, когда я не вижусь с ней; зато, если мы были вместе, любая перегородка, что в крайнем случае могла бы скрыть от меня ее измену, была непереносима для меня, и когда она уходила с дамами в другое купе, я, не в силах ни минуты долее оставаться на месте и рискуя обидеть собеседника, будь то Бришо, Котар или Шарлюс, кому я не мог объяснить причины своего бегства, вставал, бросал их здесь и, стремясь убедиться, что там не происходит ничего ненормального, переходил в соседнее купе. Г-н де Шарлюс, не опасаясь шокировать, рассуждал до самого Донсьера, порой весьма откровенно, об этих нравах, заявляя, что с своей стороны он не признавал их ни дурными, ни хорошими. Он поступал так из хитрости, доказывая этим широту своих воззрений, будучи уверен, что его собственные нравы не вызывают никаких подозрений в уме «верных». Он предполагал, наверно, что были на свете люди, которые, по его выражению, впоследствии ставшему для него привычным, «не сомневались на его счет». Но он представлял себе, что это было всего три-четыре человека и что ни одного из них не было на нормандском побережье. Это была поразительная иллюзия со стороны такого чуткого, такого беспокойного человека. Даже в отношении более или менее осведомленных, по его мнению, людей, он тешил себя мыслью, что они знали об этом лишь в самых общих чертах, и рассчитывал, смотря по тому, что он им скажет, вывести любое лицо из подозрений собеседника, на самом деле соглашавшегося лишь из вежливости с его показаниями. Сомневаясь даже насчет того, что я мог знать или предполагать о нем, тем не менее он воображал, что это мнение, — гораздо более давнее по его предположениям, чем в действительности, — носит самый общий характер, и что достаточно ему отрицать ту или иную деталь, чтобы ему поверили, между тем как, наоборот, если познавание всей целокупности обычно предшествует знакомству с деталями, оно бесконечно облегчает изучение последних и, уничтожив всемогущество незримого, не позволяет скрывающему свои мысли утаить то, что он пожелает. Конечно, когда г-н де Шарлюс, приглашенный на обед кем-либо из «верных» или их друзьями, выбирал самые извилистые пути, стараясь упомянуть в числе десятка названных им людей имя Мореля, — он ни капли не подозревал, что к тем различным доводам, которыми он мотивировал для себя удовольствие или удобство от совместного приглашения с Морелем на этот раз, его хозяева, для вида соглашаясь с ним, всегда подводили одну и ту же причину, по его мнению неизвестную им, — а именно его любовь к Морелю. Точно таким же образом г-жа Вердюрен как будто вполне допускала те мотивы полухудожественного, полутуманного характера, которыми г-н де Шарлюс объяснял свою склонность к Морелю, и, с чувством, не переставала благодарить барона за его трогательное доброе отношение, как она говорила, к скрипачу. Как бы это поразило г-на де Шарлюса, если бы он слышал, что в тот день, когда они оба с Морелем опоздали и не приехали по железной дороге, Хозяйка сказала: «Мы ждем только этих девиц». Барон еще более удивился бы этому, ибо, почти не выходя из Ла-Распельер, он играл там роль капеллана или аббата-наставника и иногда (когда Мореля отпускали на двое суток) ночевал там две ночи кряду. Г-жа Вердюрен отводила им тогда две смежные комнаты и, желая, чтобы они чувствовали себя свободно, говорила: «Если вам захочется заняться музыкой, не стесняйтесь, — стены здесь толще крепостных, в вашем этаже больше нет никого, а мой муж спит мертвым сном». В эти дни г-н де Шарлюс заменял княгиню, отправляясь на вокзал встречать вновь прибывающих, извинялся перед ними за г-жу Вердюрен, которая не могла приехать из-за состояния своего здоровья, описывая это так ярко, что гости входили с подобающими лицами и испускали удивленные возгласы, заставая Хозяйку вполне бодрой и на ногах, в вечернем туалете.

Ибо г-н де Шарлюс сразу же стал для г-жи Вердюрен самым верным из верных, второй княгиней Щербатовой. В его светском положении она была гораздо менее уверена, чем в положении княгини, воображая, что если та вращается только в обществе «маленького ядра», то это происходит лишь из-за презрения к остальным и предпочтения к последнему. И так как именно это лицемерие было характерным для Вердюренов, называвших несносными людьми всех тех, кого они не могли посещать, было совершенно непостижимо, как Хозяйка могла полагать, что княгиня обладает железным характером и презирает светский шик. Но она не сдавала своих позиций и была убеждена, что и для высокородной дамы все обстояло точно таким же образом, что, вполне искренно предпочитая интеллектуальную среду, она не бывала у несносных людей. Впрочем, число последних все уменьшалось для Вердюренов. Жизнь морского курорта лишала знакомства тех последствий для будущего, которых надлежало опасаться в Париже. Блестящие мужчины, приезжавшие в Бальбек без жен, что было значительным облегчением для Ла-Распельер, сами делали авансы и из несносных превращались в замечательных. Так случилось с принцем Германтским, которого все же отсутствие принцессы вряд ли заставило бы решиться съездить на «холостую ногу», если бы магнит дрейфусарства не оказался столь могущественным, что побудил его одним духом подняться по откосам, ведущим в Ла-Распельер, однако, к несчастью, в тот день, когда Хозяйки не оказалось дома. Г-жа Вердюрен к тому же не была уверена, что он и г-н де Шарлюс были из одного общества. Барон не раз говорил, что герцог Германтский был его брат, но это могла быть ложь авантюриста. Как бы он ни был элегантен, любезен, «верен» Вердюренам, Хозяйка все еще не решалась пригласить его вместе с принцем Германтским. Она посоветовалась со Ски и с Бришо: «Барон и принц Германтский — подходит ли это?» — «Боже мой, мадам, за одного из них я могу поручиться». — «За одного из них — это мало что говорит мне, — с раздражением продолжала г-жа Вердюрен. — Я спрашиваю вас, подходят ли они друг к другу?» — «О, мадам, это очень трудно сказать». Г-жа Вердюрен говорила это без всякого умысла. Она знала о нравах барона, но когда она выражалась таким образом, она вовсе не думала об этом и хотела лишь знать — можно ли пригласить принца вместе с г-ном де Шарлюсом, будет ли это соответствовать. Она не вкладывала ничего злонамеренного в употребление этих ходячих выражений, облюбованных «маленьким кланом» с художественным уклоном. Желая показаться вместе с принцем Германтским, она хотела повезти его после завтрака, во вторую половину дня, на благотворительный праздник, где моряки побережья собирались инсценировать отплытие в море. Но, не имея достаточного времени на все это, она препоручила свои обязанности наиболее верному из верных, то есть барону. «Понимаете, они не должны стоять истуканами, надо, чтобы они ходили взад и вперед, чтобы была видна суета, я не знаю, как это все называется. Но вы-то, вы ведь так часто ездите на бальбекский пляж, вы бы могли с ними прорепетировать, без особого труда для себя. Вы-то лучше меня умеете, господин де Шарлюс, обращаться с морячками. Однако мы уже слишком носимся с господином де Германтом. Может быть, это дурак из Жокейского Клуба. Боже мой, я ругаю Жокейский Клуб, а мне припоминается, что вы тоже принадлежите к нему. Барон, однако, вы не отвечаете мне, принадлежите ли вы к нему. Смотрите, вот книга, которую я только что получила, я думаю, что она заинтересует вас. Это Ружон. Заглавие красивое: «Среди мужчин».

Что касается меня, я был особенно доволен тем, что г-н де Шарлюс часто замещал княгиню Щербатову, ибо я был с ней сильно не в ладах по причине в одно и то же время незначительной и серьезной. Однажды, когда я ехал в маленьком поезде, окружая, как обычно, своим вниманием княгиню Щербатову, я увидел г-жу де Вильпаризи, входившую в вагон. Как оказалось, она приехала погостить на несколько недель к принцессе Люксембургской, но я, скованный каждодневной потребностью встречаться с Альбертиной, не отвечал на неоднократные приглашения маркизы и ее хозяйки царственного рода. Я почувствовал угрызение совести, увидев приятельницу моей бабушки, и, из чувства чистого долга (не отходя от княгини Щербатовой), довольно долго беседовал с ней. Я нисколько, впрочем, не догадывался, что г-жа де Вильпаризи, прекрасно зная, кто была моя соседка, не желала признать ее. На следующей станции г-жа де Вильпаризи вышла из вагона, и я даже упрекнул себя в том, что не помог ей сойти; я вернулся на свое место возле княгини. Но можно сказать, — нередкий случай полного переворота у людей с неустойчивым положением, опасающихся злословия на свой счет, презрительного отношения, — что прямо на глазах совершилась разительная перемена. Погрузившись в книжку «Revue des Deux Mondes», княгиня Щербатова едва отвечала на мои расспросы и в конце концов объявила, что от меня у нее разболелась голова. Я не понимал, в чем я провинился. Когда я прощался с княгиней, привычная улыбка не оживила ее лица, ее подбородок опустился в сухом поклоне, она даже не протянула мне руки и с тех пор никогда не говорила со мной. Но, должно быть, она говорила, — я только не знаю, что она могла сказать, — с Вердюренами; ибо едва лишь я спрашивал у них, не могу ли я оказать какую-либо любезность княгине Щербатовой, как они хором восклицали: «Нет, нет! Ни в коем случае! Она не выносит любезностей!» Они делали это не с целью поссорить меня с нею, но ей удалось внушить им, что она была равнодушна к светским любезностям, что ее душа оставалась недосягаемой для мирской суеты. Надо было видеть политического деятеля, прослывшего самым цельным характером, самым непримиримым и недоступным с тех пор, как он достиг власти, — надо было видеть его, когда он впал в немилость, как он робко вымаливал с сияющей улыбкой влюбленного высокомерный кивок какого-нибудь журналиста; надо было видеть гордую осанку Котара (которого его новые пациенты считали прямолинейным, как стальная полоса) и знать, какие любовные неудачи и крахи снобизма создали наружное высокомерие и всеми признанный антиснобизм княгини Щербатовой, чтобы постичь тот закон человечества, естественно допускающий отступления, что стойкие люди — это малодушные, которые были отвергнуты, и что только сильные люди, нимало не заботясь, принимают их или отвергают, обладают единственно той кротостью, которую обыватель почитает за слабость.

Впрочем, я не могу осуждать княгиню Щербатову. Ее случай слишком распространен. Однажды, на похоронах одного из Германтов, знаменитость, стоявшая рядом со мной, указала мне на стройного господина с красивым лицом. «Из всех Германтов, — сказал мне мой сосед, — вот этот — самый непонятный, самый странный. Это брат герцога». Я опрометчиво ответил ему, что он ошибается, что этот господин, не состоящий ни в каком родстве с Германтами, носит фамилию Журнье-Сарловез. Знаменитость повернулась ко мне спиной и с тех пор перестала кланяться мне.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: