Шрифт:
— Та настолько хорошо знаешь этот запах, что можешь отличить его из сотни других?
— Хватит ерничать. Ты занимался онанизмом?
— А хоть бы и так. Ты имеешь что-нибудь против?
Меня раздражает ее игривый тон. Неужели она не чувствует ни капли своей вины в том, что происходило и происходит?
Она игрива и весела. Сама мысль о том, что ее будущий муж может заниматься мастурбацией, умиляет. Такое ощущение, что эта мысль настолько приятна, что она начинает меня еще сильнее любить.
— Я ужасно хочу спать…
— Не мудрено…
Я безуспешно пытаюсь уснуть, пока две женщины на кухне обсуждают различные вопросы, причем одна из них вынуждена вести двойную игру, потому что в противном случае ей не удастся выжить.
"О боги! И ночью, и при луне мне нет покоя!"
Во сне я решаю задачи по солипсизму. Мне снится, что я — собственное воплощение. И нужно разобраться, помню ли я прошлую жизнь или нет. Вообще-то сон начался по-другому — с идеи бессмертия. Я задумался о творениях. "Махабхарата". Евангелие. Все исчезло. Или исчезнет. Кто оценит великое, когда не останется человечества? Или частный вопрос: способны ли глупцы, живущие сейчас, оценить по достоинству гениальные произведения? Да или нет? Значит, жизнь и учение бессмысленны? Может ли такое быть? Христос говорил, что Иоанн Креститель — больше, чем пророк. Он — Илия, пришедший подготовить путь. Значит, Христос разделял идеи о реинкарнации? Он был солипсистом? Может быть, и я воплощусь в кого-нибудь, и это будет личным бессмертием. И этот некто будет читать мои произведения и узнавать себя. Не исключено, что это будет делать и человек, не являющийся моим воплощением. Так ли уж это важно? А если я тоже являюсь воплощением кого-нибудь? Просто еще не пришло понимание. Каково это — быть двойником какого-нибудь гения? Явно, не очень приятно. Так почему же я желаю этого кому-то? Каково будет осознать человеку, что он — это я?
Ариадна лежит рядом и мастурбирует.
Я с любопытством наблюдаю за ней. Ее стоны. Извивающееся тело. Она не в состоянии возбудить, потому что ее тело облачено в нелепую пижаму, ту самую, которую она брала в Питер.
— Кисыч, Кисыч, да, да… да! — кричит она, испытывая оргазм.
Когда бы я ни проснулся, складывается впечатление, что не выспался. Очевидно, у меня расстроена деятельность таламуса. Режимы сна и бодрствования работают неправильно. Цена этой болезни не так уж и высока: вечная сонливость по утрам, страх перед бессонницей, парадоксы мыслительных операций по утрам. Вот и сейчас. Я подхожу к зеркалу, думая о смерти, желая ее скорейшего приближения — настолько мне плохо. Пробуждение — первая печать из семи. В течение дня меня жду еще шесть. А потом для меня начнется Ночь Гнева. С утра все повторяется вновь. Дурная бесконечность достигает апогея в бесконечности утренних пробуждений. И только в воскресенье мы встаем около 10. Я благословляю этот день.
Утро начинается с безумия. Некоторое время я приглядываюсь к себе и своим чувствам, к ближним и их мироощущению. Мне нужно выяснить, кто из нас сошел с ума: я или они. Логика подсказывает, что все сразу сойти не могли, поэтому… Однако я веду себя совершенно адекватно. Странно ведут себя кондукторы в автобусах, набрасывающиеся с непристойной бранью без всякой видимой причины, люди, стоящие на остановках, группки в транспорте. Все, будто сговорившись, ведут себя злобно, непристойно и как-то карнавально. Я не даю поводов, и люди переключаются друг на друга. Я вижу, как две машины, чуть было не столкнувшись, остановились на середине проезжей части. Молодой, крупный и нахальный водитель, обругав пожилого и зажатого, напоминающего Акакия Акакиевича, замахивается на него, а тот съеживается, приготовляясь с животным ужасом принять удар, не пытаясь прикрыться, словно Лизавета Ивановна.
В бессилии мой мозг пытается решить дилемму. Устанавливает причинно-следственные связи, делает выводы конструктивного и деструктивного вида. Но не находит ответов. Я чувствую себя как человек, попавший в сумасшедший дом. Чудовищность нелепиц пугает. Но хуже всего послевкусие: забываешься, а когда приходишь в себя, видишь, что все нормально. А так как нормально быть не может, ужасает мысль: "Ты стал таким же, поэтому кажется, будто все в порядке".
Хаос школьной жизни больше не беспокоит меня.
Я доехал до площади Ленина и позвонил Насте с почты. В сотый раз я звонил отсюда. Уже полагалось ко всему привыкнуть, но нелепые слабоумные служащие, умудрились запутать и это нехитрое событие. Их удивляла мерная заученность моих движений. В хаосе нелепых мыслей и не менее нелепых деяний, эта соразмерность выглядела вызывающе, и эти женщины с давно погасшими лицами грубили, пытаясь достичь каких-то своих, недоступных целей.
Она была в своей бордовой юбке, шумной, как морской прибой. Ее волосы были распущены, взгляд ясен, глаза улыбались. Она казалась гораздо старше своих лет. Ее красота резонировала с осенью. Она была красива по-осеннему, хотя ясно было, что эта женщина может при желании стать привлекательной и по-весеннему, красотой первой юности. В искусстве маскировки ей не было равных.
Она была как великолепный бордовый осенний лист.
Тихо. Ветер больше не оголяет бело-черную наготу берез. Настя, забавляясь, принимается ворошить листву, собирающуюся вдоль бордюров. Доставляет удовольствие смотреть, как непосредственно она это делает.
Яркость листьев оттеняет мутно-серое небо. Кажется, его пролили из космоса на всех нас. Оно постепенно стекает на землю, просачивается в души.
И в глубине моего существа рождается крамольное величие свободы. Оно проявляется в виде желания развернуться и уйти, оставив ее одну в недоумении и ужасе.
— Ты, что, Родя? — она нежно прикасается ко мне.
— Нет, ничего, задумался.
Сейчас она, конечно, спросит, о чем.
— О чем?
— Сложно объяснить. Мыслей слишком много. Я и сам толком не смог разобраться. Небо вызвало воспоминания. Какое-то светлое чувство. Что-то из детства. Не обращай внимания.
— Как же, Кисыч, не обращать на тебя внимания? Ведь я же тебя люблю. Ни у кого нет такого мужчины!
Может быть, она думает о чем-то. Мне хочется проникнуть в мастерскую, где производят на свет ее суждения, но я осознаю, что из этого ничего не выйдет.