Шрифт:
Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно — хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь.
— Что это, Леке?
Он ловко уворачивается.
— Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок.
— Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, «молнию» на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками — могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она — словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще — слабый аромат свежего воска.
Он зарывается лицом мне в грудь, и мы стоим так, не двигаясь, долго, бесконечно долго. Золотая лестница достроена, протянулась от моих ягодиц до мозга; голова пылает огнем. Того и гляди расколется надвое и выплеснет свет, точно разбитая хэллоуинская тыква.
Он распахнул на мне рубашку, груди наружу, его шелковистые волосы — повсюду, точно прохладная вода струится сквозь тьму. Золото сочится вниз по шее, зажигает каждый из влажных сосков, бьет лучом из пупка точно полуночный маяк.
— Я улетаю… — шепчу я, склонившись к самому его уху.
— Ты — полет, ты — возрождение, ты — свет. Луиза, — вздыхает он, — Луиза.
Я начинаю смеяться.
— Подлиза, сырник снизу.
Он приподнимает голову, вдыхает поглубже.
— Что?
— Детская дразнилка. Или, точнее, подростковая.
— Держу пари, — его пальцы расстегивают пуговицы ширинки на моих джинсах, — держу пари, твое сексуальное пробуждение пришло рано.
Тайное становится явным.
— Ты это понял, всего-навсего прикоснувшись ко мне?
— По тому, как ты меня засасываешь. Расставляю ноги чуть шире, давая больше простора его рукам.
— Познакомься с живым смерчем, Леке. Всю свою жизнь я была ужас какой популярной девочкой, по крайней мере в темноте. Но я могу подарить столько света…
— Я это чувствую, Луиза. Жидкий свет.
— Так пей, малыш, пей до дна.
Не вставала на «мостик» со времен восьмого класса. Закрываю глаза и чувствую, как во мне разгорается зарево, с запада на восток. Во лбу открывается глаз, из него бьют лучи света. Небось выгляжу — ни дать ни взять календарь «Харе Кришна».
Теперь смеюсь заливисто, не переставая, смех пробуждается где-то внизу живота. Леке рывком заставляет меня выпрямиться; но унять смех я не в силах, точно так же, как и свет. Он потоком изливается наружу.
Тянусь к Лексу — и хватаю воздух, тянусь снова — вроде бы поймала тот самый, укушенный палец, вот только тонкие жесткие волосы курчавятся у основания да крохотные сливы болтаются в пружинистом мешочке.
Смех обрывается. Он замирает — повсюду, кроме как у меня в руке.
— Хочешь — прекратим? — шепчет он мне.
— С какой бы стати мне этого хотеть? — громко отвечаю я.
— Некоторые девушки хотят.
— Какие такие девушки?
— Западные девушки.
— Не вижу ни одной веской причины. Вот теперь Леке абсолютно недвижим.
— Ты перестала смеяться.
— Надо же когда-то и перестать. — Теперь, когда я и впрямь перестала, я этому рада. А то вполне могла бы зайти с этим своим смехом слишком далеко и не вернуться обратно, по крайней мере не в этой жизни. Как бы то ни было, довольно с меня света. Понемногу привыкаю чувствовать его в своей руке, да и он тоже пообвыкся: хрупкий стебель и внезапно сочащийся влагой цветок.
А затем — долгое и плавное вхождение в глубину, о котором все уши прожужжали.
— Все хорошо? — Ни хрена не вижу, но знаю: он вглядывается сквозь тьму в свет моих глаз.
— Все отлично. — Обнаруживаю, что могу держать его, точно самую огромную из кукол, лучший подарок девочке, могу приподнять его при помощи рук и дырки, могу подбросить его высоко в воздух и поймать, прежде чем упадет. А при этом он такой ловкач, такой искусник, раздевает меня, обнажает, сдирает слой за слоем. Счищает с меня налипшие ракушки — и вот я остаюсь наконец гладкая, ровная, хоть сейчас на воду — готова плыть по течению.
7
Вниз по реке
Сезон дождей закончился. Легко догадаться: дожди уже не идут. Теперь они просто повисают в воздухе, и это называется влажность. Каждое утро я встаю, прохожу пешком три квартала до «Роусона», покупаю кварту апельсинового сока и «Силли синнамон серпрайз», возвращаюсь к себе в комнату и переодеваю рубашку, в результате сего утреннего моциона вымокшую насквозь. Собственно говоря, всякий раз, как я выхожу из номера, мои титьки, и нлечи, и поясница, и подмышки, и промежность, и задница немедленно покрываются потом. А благородные киотцы между тем скользят мимо меня по тротуару, и ни капли испарины не оскверняет их немнущихся серо-бежевых льняных костюмов: они настолько привычны плавать в набухшем супе, что он не касается и не пятнает безупречных тел и неотсыревших душ.