Шрифт:
— Луиза?
Да здесь я, никуда не делась. И вовсе я не позабыла, что он — на другом конце провода, просто шелест его дыхания меня загипнотизировал.
— Да, Оро.
— Я хочу с тобой увидеться.
— Прямо сейчас? Ты где?
— На крыше.
— Моего отеля? Он хихикает.
— Нет. Я сплю.
— Завтра? Ну пожалуйста/
— Завтра я возвращаюсь в Киото. На твоем вертолете, рано утром. Мне завтра на работу.
— Мне тоже. А завтра вечером ты свободна?
— Сейчас сверюсь с расписанием.
Он ждет. Выслушиваю еще несколько тактов его дыхания.
— Думаю, что смогу уделить тебе время. После работы.
— Можно, я приеду к ужину?
— Нет! — Еще не хватало для него стряпать. С этого мы начинать однозначно не будем! — Приезжай после ужина. Около десяти.
— Спасибо, Луиза. Сайонара [89] .
Сайонара. Ох, хрен с тобой. То есть буквально.
Задремать так и не удалось. А может, удалось. На дрему не похоже, вот в чем дело, но чему и быть, как не дреме — по крайней мере секунда здесь, миллисекунда там, вполне довольно, чтобы прокрутить мой сон-путешествие. Не знаю, с какой стати я так его называю, потому что никакого путешествия не было. Я готовлюсь к отъезду, на сдвинутых вместе односпальных кроватях — с полдюжины открытых чемоданов, внизу на улице сигналит такси. Шофер жмет и жмет на гудок в ночи, а я ну вот ничуточки не готова. Не могу найти туфли или нахожу, а они все в засохшей грязи или каблук отваливается. Не могу найти любимую юбку, и парадного платья, и самых прозрачных трусиков; либо нахожу, а на них пуговиц не хватает, они изорваны, заляпаны какой-то дрянью. Шатаюсь туда-сюда по коридору, ищу иголку с ниткой, пятновыводитель, дорожный тостер, который подключается к прикуривателю машины — можно подумать, у меня когда-нибудь была машина. Снова и снова звучит гудок, и я не от печали или тому подобной патетической ерунды, а просто от досады начинаю плакать. Плачу навзрыд — не только глазами, но всеми моими отверстиями. Соски сочатся слезами.
89
До свидания (яп.).
Просыпаюсь. Сушняк жуткий. Разочарована, зато с облегчением осознаю, что по-прежнему владею собой. Знаю: мне приснился этот сон, потому что все начинается сначала. А я не готова. Да будь и готова, все равно такие вещи добром не кончаются. Надо уезжать — гудок гудит, — но не могу.
С двенадцати-тринадцати лет — ну, посмотрим правде в глаза, с двух-трех — я отлично знала, куда ведет так называемая любовь. Жадные взгляды, жаркие руки, невыразимое наслаждение, оборачивающееся бездонной пустотой. Они хотят, ты хочешь, порою одного и того же, порою разного, порою всего сразу, их мечты столь же ярко окрашены, как и твои, но они не твои и твоими никогда не станут. Встречаешься на равнине, что опрокидывается и меркнет, в то время как ты на ней живешь, это плотское равновесие, орошаемое надеждой и ложью. Уже в самом начале невозможно не видеть маячащий вдали конец. Я бы сказала ему «пойди прочь», если бы голос не отказал. Я-то думала, что я уже выкарабкалась, стряхнула с себя это все. После Питера — как ему шло его имя! — после его нежданного бегства и моего затянувшегося пребывания в ред-риверском Доме для неуравновешенных, я уж думала, что в жизни больше не загремлю в это место. Секс, да, разумеется, как же без секса, трахаешься в хвост и в гриву, чтоб система работала. Не больше. Никаких тебе перекрестков, никаких тебе встреч двух взмокших, изголодавшихся душ. Сама по себе — так держать, одиночество всегда предпочтительнее… Скажем, я — за изоляцию, ограждающую меня от цветистых любовных утрат.
14
Загадочный плод
Вертолет приземляется на парковочной площадке «Чистых сердец» в начале седьмого. Мы с Гермико выбираемся наружу. Гравий летит нам в лицо и жалит ноги; сражаемся с пакетами и коробками — нашей токийской добычей. Обходим стороной главные ворота и бежим по узкой грунтовой тропке вдоль стены. В подобной скрытности нужды вроде бы нет, поскольку в этот час девочки наверняка «на уборке», но тон задает Гермико. А если нас и заметят, что с того? Школа «Чистых сердец» — розовая тюрьма для них, не для нас.
Гермико оставляет меня у калитки, уводящей к моему бунгало. Уже с дорожки вижу, что передние ширмы-сёдзи чуть приоткрыты. Вхожу на веранду, задвигаю ширмы и, сбросив туфли, ступаю на татами.
В центре стола красуется мускусная дыня — в жизни не видела такой громадины, поменьше, чем земной шар, конечно, но покрупнее футбольного меча. Боже ты мой, мне вручен «подарочный фрукт»! Ну разве не мило с его стороны? Только представьте себе, как громила в полушинели тайком пробирается на территорию «Чистых сердец» со здоровенной дыней под мясистой мышкой. Сижу за низким столиком, гляжу на бледную, в пупырышках, кожицу. В воздухе тянет сыростью. Нагибаюсь под столик котацу [90] , включаю яркую лампу — единственный источник тепла в моем бунгало. Осень не за горами. Шлепаю по дыне рукой: звук глухой и смачный.
90
Источник обогрева японского дома: деревянная рама, накрытая толстой, теплой скатертью до пола, поверх которой кладется столешница; внутри рамы — электрическая или инфракрасная печка.
После почти бессонной ночи в голове — странная ясность. Сижу за столом, не встаю, тыкаю в дыню пальцем, она покачивается из стороны в сторону, легонько подталкиваю ее к краю и в последний момент откатываю на безопасное расстояние. Убийца внутри меня хочет подхватить ее на руки, вытащить наружу, за дверь, хорошим баскетбольным броском швырнуть ее в стену ограды и следить, как влажная мякоть медленно сползает вниз. Но надо поспешить на завтрак — через семь минут обслуживание заканчивается. Вот только я отчего-то словно не в силах оторваться от стола. Что не дает мне подняться — растекающееся от лампы котацу тепло или тяжесть мускусной дыни?
Встаю, иду за большим ножом, что висит вместе с прочей кухонной утварью над мини-плиткой с двумя горелками. Подсовываю под дыню пятничный номер «Джапан тайме» и с силой вонзаю в нее нож — он аккуратно рассекает кожуру, мякоть и сердцевину. Косточки разлетаются во все стороны, одна прилипает к моей щеке точно лаковая «мушка». Наружу густой сладкой волной выплескивается фруктовый аромат. Вычищаю чашевидные половинки прямо руками, каждый раз, прежде чем вывалить косточки на газету, стискиваю кулак, чтобы теплый сок вытекал промеж пальцев. Золотистая мякоть такая мягкая и нежная, что ее тоже можно зачерпнуть рукой и набить ею рот до краев, чтобы сок бежал по подбородку, растекался по шее, приклеивал рубашку к соскам.
Объевшись дыней, засыпаю, уронив голову на стол. Просыпаюсь уже в девятом часу. Вытряхиваю косточки из волос, переодеваюсь в одежду, приличествующую учительнице, чищу покрытые начетом зубы. Несусь сломя голову по коридору по направлению к моей классной комнате, когда из-за угла выруливает мадам Ватанабе. Она тоже бежит, тем самым способом, что японские женщины отточили до идеального совершенства: верхняя часть тела неподвижна и пряма — смотрите, я вовсе и не бегу! — а ступни и лодыжки так и мелькают, точно лапы пресловутого песика на футуристической картине. Она тормозит — причем беднягу слегка заносит — и кланяется.