Шрифт:
И вызов дошел! Где-то в начале 72-го года.
Однажды, когда мы ужинали — мама, жена, сын и я, — раздался звонок в дверь. Я приоткрыл ее и увидел незнакомую почтальоншу. Сердце у меня екнуло в предчувствии. Глядя на меня с ненавистью, почтальонша протянула мне конверт, длинный, красивый, заграничный. Черные ивритские буквы горели на твердой белой бумаге конверта. «Неужели вызов? Дошел!» — мелькнуло у меня в голове.
Долгие мгновения я не мог вскрыть конверт, стоял, держа его в руках. Наконец решился. В конверте был вызов. И приговор — оставить навсегда прежнюю жизнь, маму, могилу отца, Кратово, Арбат (где мы жили после моего развода с первой женой), родину, постылую и все-таки дорогую, потому что с ней я оставлял свою молодость, свои любови, друзей. И это был приговор отправиться в неизвестность, в другой, чужой мир, хотя, наверное, и прекрасный, но чужой, отправиться навсегда, навечно. Пережить советский режим, вернуться назад не было никакой надежды.
Мама вышла из-за стола и подошла ко мне. «Дай бог вам счастья наконец! Хорошо, что отец уже умер...» — сказала она и обняла меня.
Я продолжал оставаться в своей квартире, с мамой, в том же городе, стране, но белый «слоновой» бумаги конверт и его содержимое уже отделили меня от всего окружающего. Я был тут и не тут, где-то в щели между миром старым и будущим.
Глава 13 1972 год — борьба за визу
Национальный вопрос.
«Переговоры» с Михалковым.
Отречение сына. Голодовка в ЦК.
Обращение об отмене смертной казни.
Арест.
«Генерал Карпов»
1972 год был самым сумасшедшим годом в моей жизни и самым длинным, равным по насыщенности многим обычным годам. Был это, наверное, и самый счастливый год — потому что я жил тогда в атмосфере человеческой солидарности и единения. И была яркая цель — вырваться из «тисков кошмара», и впереди светилась новая жизнь — верилось, что прекрасная. Удалось бы только вырваться!
Солидарность и единение. Если у кого-то шел обыск, то все, кто узнавал об этом, кидались в дом к пострадавшему, чтобы поддержать его морально и мешать обыску. Если сотрудники КГБ не пускали в квартиру, люди проводили всю ночь на лестнице в подъезде, в жару и в мороз. Так же в любую погоду простаивали у зданий суда, если там шел процесс над кем-то из диссидентов, чтобы иметь возможность прокричать несколько слов поддержки подсудимому, когда его будут вводить или выводить из суда.
Когда во время юбилейной сессии и Верховного Совета СССР в сентябре 1972 года меня арестовали, то сына немедленно взяла к себе семья моих товарищей по движению, чтобы у жены были свободные руки. Ей всячески помогали, кормили, когда она возвращалась домой после хождений по приемным различных органов, пытаясь узнать, где находится ее муж и за что он арестован. Власти, как это было тогда принято, заявляли, что ничего не знают о судьбе арестованных.
И все диссиденты были счастливы такой жизнью. Потом это время все так и вспоминали. Большинство этих людей считали себя антикоммунистами, антисоциалистами, антиколлективистами. Ирония, однако, заключалась в том, что счастье доставляло им именно единение с людьми, совместная борьба и взаимопомощь. Все мы жили тогда по идеалам социализма: в свободе (мы были внутренне свободны, как никогда), равенстве и, главное, в братстве. И никакие расхождения во взглядах не сказывались на наших отношениях. Господствовала терпимость к чужим взглядам. Потом-то я понял, что это была целиком заслуга КГБ: под его занесенным кулаком люди жались друг к другу. В подавленном состоянии находились и зависть, и тщеславие, столь распространенные в российском образованном обществе.
Были, конечно, отдельные неприятные типы, у кого-то проглядывали малопривлекательные черточки, но разве можно было обращать на это внимание, когда спасение было лишь в сплоченности!
В тот год я окончательно убедился в правоте своей гипотезы, изложенной в рукописи «О самом главном», гипотезы о том, что «человек нравственно проявляется человеком в самодеятельном объединении с другими людьми для реализации или защиты своих прав и интересов». И что вырос человек из обезьяны не столько благодаря труду, сколько благодаря самодеятельному объединению в эпоху «первобытного коммунизма». Когда же становится необходимо для выживания разъединяться — каждый сам за себя и все друг против друга, — тогда люди снова начинают превращаться в обезьян и хуже того. Поразили меня в этой связи строки Иосифа Бродского:
Шарик обычно стремится в лузу. Не Конкуренции, но Союзу принадлежит прекрасное завтра.(«Речь о пролитом молоке», январь 1967 года)
Здесь я, правда, стою правее Бродского: «Союзу», на мой взгляд, может полностью принадлежать лишь «прекрасное послезавтра», а завтра необходим синтез «Конкуренции» и «Союза». Но в понимании природы человека мы с ним, видимо, очень близки.
Вернусь к событиям. По отношению ко мне власти заняли необычную позицию: мне не давали ни отказа, ни разрешения. Другого подобного примера я не знал. ОВИР молчал, не реагируя на мои напоминания. Но я не унывал.
После подачи заявления в ОВИР на визу мне уже не приходилось опасаться попасть на глаза КГБ, и я быстро втянулся не только в эмиграционное движение, но и в правозащитное. Я сознательно шел на риск, чтобы поставить КГБ перед выбором: либо выпустить меня, либо посадить. Я старался быть максимально активным и как можно больше досаждать КГБ, чтобы вызвать у них желание избавиться от меня.
В противном случае они могли бы мариновать меня (не давать визы на выезд) долгие годы. Я рассчитывал на то, что на арест и суд им будет не очень удобно идти, так как мое дело могло приобрести большую огласку за рубежом.