Шрифт:
Он взошел на костер пасмурным утром, проведя несколько дней в смятении духа, и даже не взглянул на костер противника, все еще лживо о чем-то вещавшего сверху. Пока занимались сырые бревна, он творил молитву и, все еще сомневаясь, надеялся услышать голос, убеждающий его в том, что он правильно исполнил долг, что этот полыхающий костер и есть его Голгофа. Быть может, прежде чем ветер развеял пепел по серому от дыма пейзажу, он его и услышал. И быть может, это был голос доблестного Зеннона, минувшей ночью сложившего свою голову в стычке с унграми. Но Само не дано было узнать, что он на несколько часов пережил своего злополучного ученика, как не дано было узнать ему и того, что перед смертельной сшибкой Зеннон видел во сне белые волосы своего наставника и там же, во сне, в глубоком почтении перед его чистой мудростью — но кто знает, не примешалась ли сюда и зависть? — с плачем преклонил колени. А если бы узнал, это послужило бы достойной наградой его спокойствию и мужеству. Здесь земная часть истории героев заканчивается, остальное — у Бога.
Вот они: Само и Зеннон, книжник и воин, едва не канонизированный Клермонским собором мученик и простой рубака, их образы могут служить выражением бесчисленных аллегорий, из коих Старость и Молодость — самая банальная. Подобно Инь и Ян, существующим только в нерасторжимой паре, каждый из них стремился занять место другого, каждый хотел прожить чужую, запрещенную ему жизнь и каждый был для другого строгим судьей. В этом их суть. И если мир дольний есть всего лишь текст, смутно проступающий из мира горнего — а так считали Блуа и Сведенборг, то не отводилась ли Само и Зеннону в нем роль букв, противостоящих друг другу, как всеобъемлющие альфа и омега. А кем они были в действительности — как знать? Несколько строк о них встретились мне в одном старинном фолианте с ворохами богословных комментариев, и они, подобно фениксу, снова обрели реальность: сейчас, одиннадцать веков спустя, для гаруспика [48] , в ничтожестве гадающего о былом по внутренностям книг, воскреснув, они оба возвысились до символа. Так и из упоминания Эйнгарда [49] о некоем Хруодланде, префекте бретонского рубежа, убитом «среди прочих» басками в ущелье Пиренеев, когда тело павшего рыцаря сомкнулось с небесным архетипом, родился верный Роланд. Это ведь и есть истинная цена истории. Ибо что же еще мы знаем о прошлом, кроме того, что мы ничего о нем не знаем.
48
Гаруспик — жрец, гадавший по внутренностям животных и толковавший явления природы.
49
Эйнгард (770–840) — англо-саксонский писатель и историк, автор исторического сочинения «Жизнь Карла Великого», в котором приводится описание подвига Роланда (Хруодланда), единственное в исторической литературе.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЭЛЕН
Теперь тревожная грусть давай, давай, напрасно так рано выпроводил Катю с ее чуточку капризным, чуточку колким «когда же ты наконец с ней разведешься?», прощальная фраза, полувопрос-полуутверждение, без надежды, с почти уже механической горечью и механическим поворотом на высоких каблуках замшевых туфель. И там и там — шпильки, подумал я, профессионально сопоставляя слова, и тут же усмехнулся себе — ишь оценщик слов, одернулся, ибо она приняла бы улыбку за ответ, ну что ж, может быть, это было бы и к лучшему, откуда мне знать когда, вон ведь выставляю ее, значит, страх уже впитался в кровь, как впитался в нее выпитый за годы алкоголь, и я опять рефлекторно продолжаю сравнение до абсурда, до точки, до истины: пьяница и трус, да-да, пьяница и трус, ну да ладно, пускай, лишь бы она побыстрее ушла, не дай Бог им столкнуться, не дай устроиться сцене в тесноте прихожей, бр-р, осторожней, надо бы еще выпить, невыносимо терпеть, когда же прибывает этот чертов поезд, она говорила в двенадцать, но чего: ночи или дня, надо же — забыл, пропади все пропадом, за столько лет не выучить привычек жены, наверно, все-таки на ночь глядя, так чаще, словно нарочно, словно назло, значит, уже скоро — без четверти, а все же напрасно так рано ушла Катя, эх, Катя, Катя молодая, прозрачная Катя с ее наивным «когда же ты с ней разве…», все по программе, просто и ясно, банальная, банальная как мир программа, но лучше не концентрируйся, лучше плесни себе еще дряни покрепче, вот так, хорошо, когда же ты все-таки явишься, а? может быть, это тоже ход с твоей стороны, ход в нашей длинной-предлинной партии — дескать, сиди, томись, вспоминай прелюдией встречи нашу лавстори, перебирай ее, как четки, от первых, еще слепых восторгов до передай, пожалуйста, бутерброд, до как спалось, милый — уже из ванной, когда за шумом душа не разобрать ответ, вот так, шаг за шагом вспоминай ее всю целиком — о, утонченный садизм! — или все же брось, не надо, не накручивай сам, случайно, поезд, ну задержалась, бывает, о-ля-ля, как же ты ее все-таки ненавидишь, как ненавидишь, прямо по Сартру: любовь и ненависть сплелись в букет, садомазохизм обыкновенный — подать под вечер с джином и льдом, вот так, как сейчас, фу, першит в горле, надо бы разбавить, но уже лень тянуться к сифону, да и какая разница, ведь сейчас придешь ты и, едва освободившись от саквояжа и мокрого пальто — отчего это в твой приезд на улице всегда идет дождь? — сразу: как писалось, милый, вижу — расслабляешься, упрек зарыт глубоко, из фразы торчит лишь кончик ядовитого корня, не подкопаешься, не придерешься, не посмеешь, ничего, дорогая, спасибо, как здоровье мамы? глухим, чуть заискивающим голосом мыльных опер, а внутри — спрячь жало! вопль, который душит, душит, душит, в общем, дурность постановки совершенная, и тебя мутит от нее, джина, садомазохизма, мокрого пальто, тошнит от собственной вежливости-слабости, ну да ладно, хватит грез, сейчас ключ корябнет замок и нервы, приготовились? — раз, два, три, кто не спрятался, я не виноват, ой, бутылка не спряталась! — поздно, идет искать, а ведь раньше, в самом начале лавстори, чем сидеть дома и маяться, потащился бы на вокзал, за тридевять земель, не выдержал бы, рисуя дорогой встречу: ах, Элен! как же я ждал тебя, как ждал, развивая тему в бесчисленных вариациях, а теперь вот совсем другое: ну чего она там так долго возится, вечно копается, наверное, опять оторвалась вешалка у пальто, конечно, мокрого, конечно, оторвалась вешалка и пришить ее было негде, значит, лишний повод к раздражению, значит, вот сейчас ты выльешь на меня все сразу: дождь, вешалку, финал надоевшей лавстори, вон поворачивается дверная ручка — сейчас, сейчас… Но — к черту, успел еще опрокинуть, успел, пока бесконечно медленно, пока отвратительно бесшумно распахивается створка устрицы мира, словно поддетая ножом, оголяется комната, где сам я сижу посредине такой беззащитный и голый, как стакан, только что опорожненный, как стекло, поставленное мной зябнуть на стол, главное — вовремя отобрать тепло у ближнего, грустная, грустная параллель, зато теперь внутри жжет и на все наплевать: давай, давай, входи, я готов, так и есть: наглухо драпированное платье, силуэт, на мгновенье заслонивший ржавый свет из прихожей и поглотивший сразу полпространства устричного дома, но ведь это так естественно, еще успеваю сообразить я, раз обещал делить радость и печаль, хлеб и постель, верность и скуку, раз поклялся делить их пополам, значит, отдавай теперь полпространства, и длинные, худые руки, белеющие кольцом на темном фоне драпа, переплетены, словно тонкая веревка, словно удавка на шее, ну вот, опять, стыдись ассоциаций, ведь еще ничего не случилось, пока не за что, пока лишь мокрые волосы, где крашеная в рыжину проседь — твои каренинские уши, а что во мне играет их роль для тебя: неряшливый галстук, сорт сигарет, ярлыком приклеенная к нутру шутка, ее отсутствие? интересно, но пора отвечать «спасибо, ничего, как здоровье мамы?», пора улыбаться и думать в очередной раз о пошлости твоей матери, этой увядающей провинциалки, которая требует еще визитов вежливости, непременно с цветами, лучше с гвоздиками, «знаете ли, в их букете есть некие строгость и шарм, вы чувствуете? ах, как мило, доченька, поцелуй же скорее свою мамочку», и уж совсем приторно, жест в расчете на глазеющих соседей: «а вы, г-н писатель, не стойте букой, несите лучше чемоданы в дом», впрочем, это было давно, на заре лавстори, когда судьба еще могла капризничать капризами твоей матери, но не отвлекайся, сварить кофе? конечно, буду рад, иди, займи себя, иди, насыпь пустоту и отчужденье мелкими ложками в турку, может, мы и перестанем тогда разгребать их песок, может быть, когда закипит кофе и ты разольешь его по чашкам, мы сумеем утопить в них все возникшее между нами пространство, как это бывало раньше, но вряд ли, теперь ты просто пьешь его большими глотками, отставив в сторону сантименты и мизинец, пьешь молча, если не считать ту шаблонную чепуху, которую еще как-то умудряется при этом извлекать из нёба твой язык, отскакивая и обжигаясь, пьешь до горечи, что за тысячелетия скопилась на дне, пьешь, чтобы потом аккуратно поставить чашку на блюдце, жмурясь как кошка, но не от удовольствия, а от того — и я думаю об этом каждый раз, когда вижу твою старательность, — чтобы не дай Бог не заглянуть внутрь и не увидеть нелепости разгадки нашего бытия в холмах кофейной гущи, вон она притаилась, но не бойся, я не укажу тебе на нее, подыграю, мы оба сделаем вид, что ее там нет, а потом, ах, вот оно уже и наступило это потом, ты скажешь, нет, уже говоришь, деланно-сонно-зевая: Боже, как я устала, и я, как и должно быть, почувствую вину за твою усталость, непришитую вешалку, за то, что еще не притронулся к кофе, нарушив тем самым совместность ритуала, и от смущенья предложу тебе выкурить на ночь, чиркнув по коробку спичкой и поднеся серный факел к твоему лицу, нет, лицам, и ты даже не подозреваешь, как я хочу, чтобы они сейчас вспыхнули все, все сразу, или ты все же подозреваешь, любовь моя, вон как вздрогнули твои руки, расплескав по столу черную жидкость, о, как я хочу, рыдая над тобой, тушить своими слезами этот пожар, но поздно — огня уже нет, есть только дым, сизый дым, который напрасно ест глаза, и ты права, да-да, уже действительно поздно, но я еще посижу покурю.
Огромная кровать, ампир, на которой недавно была Катя, и от этого мне сейчас немного стыдно и злорадно, наше оскверненное ложе, где ты с детской отрешенностью раскинула руки, плети рук, эй, попридержи-ка свои ассоциации, поверх белого флага простыни, и слова, такие же бессмысленные, как и наяву, слетают с твоих уст, скользя по ту сторону сомкнутых век, по ту сторону неведомого мне сна, и я могу прикоснуться к тебе, как прикасаются к вещи, покорной и легкой, ведь ты совсем рядом, но далека до бесконечности, воистину во всей Вселенной что живое еще так далеко от меня? о, это — одиночество вдвоем, мы километрами отделены друг от друга, когда вместе, ибо между нами лежит пресловутый меч, выкованный из упреков, недомолвок, обид — извечных компонентов сплава лжи, но все, хватит, ты вернулась, это главное, и теперь, ведь ты так хочешь, правда, хочешь, все пойдет по-прежнему: скрипучее колесо, колеблющийся маятник, наша никудышная жизнь, ведь ты вернулась, еле-еле ворочаю я языком, уже ватным, прежде чем погрузиться в отдельную кабину своего сна, где по стенам — я знаю — будут метаться тени, иные, отнюдь не похожие на твою, мою или тень Кати, они будут безумствовать там, танцуя передо мной, и только передо мной они будут водить свои исступленные хороводы, и мне все же ужасно интересно: а что же сейчас показывают в твоей кабине? но это навсегда останется для меня тайной, потому что мне никогда не добудиться тебя, даже если я захочу, ибо я знаю, что твой кофе чересчур отдавал снотворным, вот ты и вернулась, я дождался, спи, Элен.
Он проснулся утром, когда солнце яичным желтком уже размазалось по шторам, и обнаружил во рту — сухость, рядом — кусок смятой пустой постели, в голове — рой клещей, порожденных нестыковкой прошлого и настоящего, клещей, которые кусали: куда делась Элен? Он испугался. Вчерашнее вначале мелькало мучительно, бликами: Катя, маета ожидания, оторванная вешалка, Элен, но вскоре, проступив отчетливо, заставило напряженно вслушаться: нет, никого, только капли кухонного умывальника буравят тишину.
Кап, кап, кап… Уберите этот кошмар, конечно же, ты не могла встать и уйти просто так, исчезнуть бесшумно, нет-нет, это не в твоих манерах, да и слишком рано, а ты ведь любишь поспать, особенно сейчас, с дороги, впрочем, о чем это я? ведь если… о, Господи, да заверните этот проклятый кран, нет-нет, безумие, но ведь даже и тогда… глупости, этого не могло произойти, не могло бы, не могло бы никогда, так что же случилось? что случилось после того, как ночью с детской отрешенностью ты раскинула руки — что я еще тогда подумал про них? — поверх вот этой простыни, а я, раздавив в пепельнице окурок, брезгливо, словно виноват он, словно его пеплом, а не пеплом лжи я посыпал себе голову все время нашей короткой, уныло тянувшейся беседы, пришел сюда, к тебе, подглядеть твои сны, ну конечно, ты потом просто ушла незаметно для меня, под утро, пока я блуждал в лабиринтах похмельных грез с нависшим потолком, как же тяжело он давит, вот и пропустил момент, и не мудрено, но, конечно же, ты вскоре вернешься опять: из магазина, от парикмахера, шляпника, куда ты еще там пошла, давай же скорее, Элен, видишь, как мне плохо, я жду, и прости меня, прости, Элен, хоть ты никогда и не узнаешь, за что, я каюсь, каюсь, каюсь, кап-кап-кап, нет сил встать, завернуть, куда же ты запропастилась, пожалуйста, возвращайся, только скорее, не заставляй меня думать, что схожу с ума, что общаюсь с призраками, не заставляй верить в колдовство и волшбу, которые особенно нелепы посреди этого чересчур прозаического утра, когда неотправленным письмом валяешься на кровати в обнимку с никчемностью и психозом под жуткую капель умывальника и головную боль, тогда они нелепы чудовищно и мне страшно, я боюсь, боюсь, боюсь их, прекрати мой кошмар, Элен, твое возвращение будет моим возвращением назад, в реальность, в наш удобный дом, да-да, вот сейчас ты придешь, я чувствую, как бородка ключа успокоительно корябнет замок, и тогда, спасенный, я рывком отброшу растерянность, одеяло, вздор минувшего, и вскочу тебе навстречу, как прежде, Элен…
Она стояла в прихожей и, сосредоточенно складывая пополам негнущуюся материю, пыталась приладить пальто на трехногую табуретку, потом оставив затею, тряхнула поблескивающими от влаги волосами («На улице светло, — подумал он, — где же она ухитрилась зацепить дождь?») и произнесла меланхолично, вместо приветствия: «Видишь, оторвалась вешалка, — и тут же добавила, комкая слова скороговоркой, как будто опасаясь — или ему только показалось? — что ее опередят: — Все-таки выгоднее приезжать в ночь, как всегда, а так, заполдень — весь день разбит, — и потом, уже безалаберно задвигая ногой саквояж под шкаф: — Ну как ты тут без меня, дорогой?» Господи, неужели я перепутал поезд, неужели все смешалось — полдень и полночь, не может быть, да этого не может быть, и мне захотелось крикнуть тебе: не ври, не ври. не ври, ты и на этот раз была верна привычке, ты уже побывала здесь ночью, я знаю это, ведь ты уже раз приходила вот так с дождем, скукой, оторванной по дороге вешалкой, ты приходила, и это не может быть моим дежа вю — мысленно уже кричал я — это не может быть дежа вю, хоть все детали повторяются как в калейдоскопе, но одной из них уже нет, одна не совпадает, ведь я хотел отравить тебя, Элен, зачем же ты врешь, но вопль застрял где-то внутри, пескарем залег на дне, забившись в ил. Я сдержался, ибо вообразил, и вообразил отстраняясь, всю дешевую комичность ситуации: из дверей спальни жалкий невропат в пижаме, с дрожью в голосе и руках упорствует перед женой в своем навязчивом бреду, доказывает ей существование фантомов, объясняя, как и почему хотел убить ее, мягко, по-семейному формулируя мотив — не сошлись, мол, характером, ну хорош, ничего не скажешь, я представляю, как, внутренне ликуя, ты в артистическом недоумении вскидываешь брови и произносишь тем елейно проникновенным тоном, от которого тут же замерзнет моя дрожь, тоном, который ты бережешь специально для меня, своего врага: «Успокойся, милый, ты просто много работаешь, надо отдохнуть», и уже через паузу, все с тем же участливым выражением лица замечаешь как бы вскользь: «Кстати, а как насчет психоаналитика?», нет, Элен, тебе не одержать очередной победы, ты не будешь торжествовать в нашем великом противостоянии, я не дам тебе козыря, уж лучше пускай галлюцинация, сумасшествие, шизофрения, я почти смирился с мыслью о привидении. Чрезвычайно медленно, словно крадучись, она прошла на кухню, поправляя на ходу свое наглухо задрапированное платье и скользнув невзначай взглядом по смятым в пепельнице окуркам, по зеленому стеклу бутылки, пускающей на стену зайчика, по черной жидкости, давно остывшей на столе, спросила почти равнодушно: «С каких это пор, дорогой, ты пьешь кофе сразу из двух чашек?»
СЦЕНАРИЙ
«…действия этого человека внушали явные подозрения. Я не стал ждать, зная по опыту, чем это чревато. Я молча двинул его ногой в пах. Он осел, корчась от боли. Прежде чем лакированный ботинок вырубил человека окончательно, его перекошенный рот успел издать истошный вопль. Поганец! Этого оказалось достаточно. В подъезд, едва не оторвав дверную ручку и впустив за собой ночь, ворвались те двое, что дежурили на улице под дождем. Бедные ребята — они так вымокли! За пару секунд, которые требовались им для того, чтобы перепрыгнуть лестничный пролет, который отделял их от меня и от их валявшегося теперь без сознания кореша, я успел узнать их. Это были крутые мальчики из Восточного округа. Вон тот недомерок с косым шрамом на подбородке, который успела оставить дубинка Энтони Чиве-ра, старого копа, прежде чем ее хозяин растянулся на мостовой с тремя маслинами в животе, известен среди своих дружков гангстеров под кличкой Чарли-на-все-руки. Мерзкая серая крыса. Его ремесло — обирать все, что имеет деньги, — от простака за карточным столом до сейфа национального банка. На его счету минимум два трупа. Но это так, между прочим. Другой, с квадратной челюстью и низкими, сведенными воедино бровями, тоже профессионал, ас своего дела. Это Милашка Гром — самый хладнокровный и безжалостный убийца к востоку от Ист-ривер. Если бы мне пришлось выбирать между встречей с ним и шипящей от ярости коброй, я без колебаний предпочел бы кобру. Выкрикивая ругательства, они на ходу выхватывали оружие, словно соревнуясь в скорости: Чарли — кастет, Гром — нож. А может, они пробовали тягаться в скорости со мной — Алленом Бруком, честным налогоплательщиком и добропорядочным гражданином Соединенных Штатов? Тогда напрасно. Ведь сидеть сложа руки, дожидаясь неприятностей, не мой стиль. К тому же я хоть изредка и бранюсь сам, терпеть не могу сквернословов. Я приводил себе еще кучу побудительных причин, толкнувших меня на это, пока мой кольт непринужденно выплевывал с колена пулю за пулей. Финка Грома звякнула о мрамор: рука с простреленной, а точнее с отстреленной кистью — как ни крути, 45-й калибр есть 45-й калибр — уже не могла держать ее. Взвыв от боли, он, однако, еще бежал по инерции вперед. Я врезал ему рукояткой меж ребер, вложив в удар всю силу. Но этого и не требовалось: Милашка моментально сложил пополам свое гигантское тело. Таким он мне нравился больше. Ребром ладони по шее я мягко уложил укороченного Милашку на каменный пол. Спи, детка, бай-бай. Чарли свалился еще раньше — первая же пуля, угодив в середину скошенного лба, раскроила его узкий череп. Однако я не смог отказать себе в удовольствии всадить в подонка лишнюю унцию свинца. Пускай я разорюсь, но для такого мерзавца не жалко — угощаю. Недоносок был так юрок, так мастеровит: какая незаменимая утрата для неутешного мира уголовников! Рядом в луже крови хрипел Гром. «Эй, парень, собирался небось сегодня хвастать в кабаке, как ухлопал Брука, а дело-то вон как повернулось, — обратился я к нему с ехидцей, — Ничего, малыш, бывает». Он никак не отреагировал, видно, еще не пришел в себя. Я оглядел их: ни дать, ни взять распластавшиеся на паперти калеки. Ну что ж, сегодня для мира, и для Аллена Брука в частности, не самый черный день: троица отъявленных негодяев изъята из обращения. Двое — на время, один — навсегда. Для кого что лучше — не берусь судить. Наверное, это дело характера. И привычки. Досадно признавать, но я допустил грубую ошибку, предаваясь размышлениям на эту вечную тему: тему тюрьмы и могилы. Ибо пока я пришел к окончательному выводу о ее избитости, первый бандит, очнувшись, незаметно перевалился на бок и довольно ловко сработал ножницами. Да, ублюдок чисто провел прием, ничего не скажешь. Я не успел увернуться от захвата, и материя на моем плаще треснула. К несчастью, это были не самые крупные мои неприятности. Кроме того, я налетел виском на стену, и перед глазами у меня поплыли круги. Бедняга, ты поступил непростительно опрометчиво, мне было почти жаль себя. Это конец. Вне всяких сомнений, этот вонючий шакал сейчас прихлопнет тебя, как муху на стекле. Но в последний момент, падая, я инстинктивно отшвырнул пистолет. Вы скажете: чудо. Но везет сильным — думаю я всегда в таких случаях: тяжелый кольт угодил ему в переносицу. В результате он замешкался ровно на ту долю секунды, которой хватило, чтобы мой каблук, опускаясь, опять погрузил его в спокойствие бессознанья. Прежде чем, сникнув, нырнуть в небытие, он как-то забавно хрюкнул. Возможно, в иной ситуации это и показалось бы мне смешным, но не сейчас. Для верности я добавил ему кулаком в солнечное сплетение. Осторожность не повредит. Даже задним числом. Итак, война объявлена. Но кто противник, хотел бы я знать. Ясно, что не эти: чересчур мелкие сошки. Но ведь кто-то подослал ко мне этих горилл. Я должен любой ценой вытрясти из них его имя. Кем бы ни был их работодатель, а денежки свои он на сей раз потратил зря. Правда, ему ничто не мешает нанять кого-нибудь покрепче, чтобы выпустили мне кишки. Славная перспектива, есть от чего загрустить. А может быть, здесь какая-то ошибка? В мои намерения входит выяснить, что все это значит. Непременно выколочу из пострадавших. Пока же я прокручивал варианты. Плата по старым счетам? Вряд ли. Обычно такие ребята с ответом не тянут, но я не помню, чтобы с кем-то поссорился за истекшие двадцать четыре часа, да и трудно кому-то насолить, не выходя из дому, не говоря по телефону…»