Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Как она ставила стакан, как доливала чайник, как ложились при этом в сгибе локтей складки ее платья — за всем следил Бабаев осторожно и внимательно, забыв о себе и боясь пропустить что-то такое, что, может быть, никогда больше не повторится. Это была уже не та, с которой он сидел недавно на кладбище, и он видел это.
Может быть, это новое платье, над которым, как всегда, долго думали она и портниха, сковало ее и заперло в ней что-то?
— У вас нарядное платье… — медленно сказал Бабаев.
— Нравится вам? — живо спросила она.
— Да. — Бабаев хотел быть правдивым и в этом неважном и мелком и попросил ее:
— Встаньте, я посмотрю!
Все так же невнятно улыбаясь, она встала, обдернула рукою кофточку и сказала:
— Спереди шов — видите? — вдоль платья. Это такая мода… Сначала кажется странно…
— Нет, ничего! — сказал Бабаев. — Красиво.
И когда сказал это, то подумал, что ему все равно, какое это платье, и не нужно было ничего говорить о нем. Потом как-то неожиданно показалось вдруг, что все равно — ночь за окнами или день, весна или осень.
— Кто эта старуха? — кивнул он головой на портрет на стене.
— Это? — Она осмотрела еще раз свое платье и ответила: — Это моя мать… А рисовал, знаете, кто? Муж.
— Разве он рисует?
— Рисовал когда-то… потом бросил. Он как-то так незаметно все бросил, а начинал много… Какой же он нудный человек! Вот только теперь, когда его нет, — видно, какой нудный! Сегодня я опять получила от него письмо.
— Когда сегодня? — спросил Бабаев.
— После обеда… Пишет, скоро приедет.
И опять, в сотый раз, Бабаев представил Железняка. Здесь, в комнате, где Железняк был и оставался хозяином, он представил его яснее: четко обрезанный лоб, скулы, худое лицо, упрямый подбородок, небольшие, почему-то плохо растущие усы, отчего лицо казалось моложавым; складки около серых глаз. Ясно представлял, как он пройдется по этой комнате из ближнего угла в дальний, по правилам, — потому что он все делал по правилам, — повернется там на правом каблуке и левом носке и, обязательно с левой ноги сделав первый шаг, пойдет в ближний угол.
Руки он будет держать немного вперед. Шаги у него будут точные, громкие и где-нибудь на этажерке от них будут мелко дрожать пепельница, раковина или игрушечная статуэтка.
— Дают ему эшелон больных, — добавила Римма Николаевна, — он и приедет с ним… Теперь, может быть, уже выехал… Хотя телеграфировать должен, значит еще там пока… Как скучно это! Если бы кто-нибудь знал, как скучно!
Римма Николаевна стояла, заложив руки за голову, и Бабаев думал: «Этого не нужно… Нужно быть проще…»
— Приедет — и опять будете вместе пить чай с вареньем! — сказал он улыбнувшись.
— И опять буду пить чай с вареньем… — медленно наклонила она голову, глядя не на него, а куда-то в середину стола, где искрился розовый блик на винной бутылке.
Это были уже простые слова, и Бабаеву почему-то стало страшно.
Комната была тихая с молчаливой большой лампой. На обнаженных локтях Риммы Николаевны от зеленого платья и молчаливого света легли и застыли совсем мертвые пятна. Холодным показалось все, что было кругом от потолка до пола. И ощущение той теплоты, которую носил в себе весь этот день Бабаев, начало вянуть — оседало как-то, как пена вдруг начинает оседать в пивном стакане, и становится ясным, что это — просто смешное кружево из пустоты.
Тогда Бабаев поднялся, подошел к ней осторожно сбоку, заглянул в глаза.
— Вы хотели сказать мне сегодня что-то «все», Римма Николаевна… Вы скажете? — спросил он тихо.
Глаза Риммы Николаевны теперь он видел яснее, чем днем; тогда они заслонялись чем-то: солнцем, падучими листьями, переливами теплой желтизны; теперь они были одни, два окна куда-то в нее, вглубь; и Бабаев на шаг от нее, вытянув вперед голову, с детской верой в какое-то чудо вплотную подошел своими глазами к этим глазам и ждал. Где-то за ними скрывалось сложное и огромное — человеческая душа, целый мир, но больше, чем мир, потому что в ней он обрызган еще живыми слезами и согрет радостью. Где-то здесь, за двумя яркими окнами, близко и так же далеко, как далеки звезды, струится что-то свое, чего ни у кого нет; отовсюду протянулись нити и здесь свились в какой-то свой клубок. Этот клубок начнет распускаться вот теперь — как? — не знал Бабаев, но в это верил, потому что хотел верить.
— Я забыла, что я хотела сказать! — вдруг усмехнулась она, так что совсем сузились глаза, оставив две тонких светящихся полоски, и лицо как-то до боли неприятно всколыхнулось все, показало щеки, зубы, обозначило резкую линию носа, морщинки от глаз к вискам.
— Зачем вы это? Не надо! — испугался Бабаев.
Локти увидел близко от себя, округлые с проступившими пятнышками, как бывает от холода, и над ними темную, как зеленый мох, бархатную оторочку рукавов. Кивнул на них глазами и добавил: