Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Вам-то можно бы было и раньше прийти, — не поворачивая к нему головы, медленно сказал Селенгинский. Может быть, так просто сказал, — конечно, нужно было раньше прийти — ведь он его ранил, — может быть, ни о чем больше и не думал Селенгинский, но Бабаева точно ударило хлыстом между глаз. Он заметил вдруг, чего не видал прежде: плоское ухо Селенгинского и пучок белесых волос в нем, косые пятна света на его рубахе, рыжее одеяло, как оно завернулось углом и обвисло, как слоновье ухо… И еще что-то такое — мысли под черепом Селенгинского, темные мысли, которые прояснятся сейчас, вспыхнут сейчас все, если он скажет… Только теперь и нужны ему, а больше никогда и ни на что не нужны, только теперь, — скажет, и больше уже не будет в нем Селенгинского.
— А вы помните, — начал он, почему-то хрипло, — как… — Он кашлянул и добавил: — Как вы в меня стреляли… один, когда я крикнул вам, что жив?.. Так около виска и вмякла пуля…
Бабаев слышал ровный шум в голове, как прибой: подплывало откуда-то снизу и било вверх толчками. От этого темнело в глазах, и на собственных руках не слышно и не видно было пальцев.
Но глаза Селенгинского видны были: встревоженные, раздвинувшиеся в стороны, с серыми ободками около зрачков и с редкими, чуть заметными ресницами. И видно было, как все застыло в нем, отчеканилось вдруг.
— В вас?.. В вас я не стрелял! — сказал он раздельно, округляя каждое слово. — Я взял на четверть выше вашей головы… вот так! — Он отмерил пядь на своем одеяле и долго держал так и смотрел попеременно то на нее, то в глаза Бабаеву. — Вот так, на четверть, — сухо повторил он.
— В темноте? — дрогнул губами Бабаев.
— Что в темноте? — не понял Селенгинский.
— Это в кромешной темноте вы отмерили пядь?
— По голосу, — коротко ответил Селенгинский.
— А если бы я присел, когда крикнул, и тут же бы поднялся, тогда что?
— Я ваш рост помнил тогда… поэтому и взял выше головы.
— Вы были… пьяны тогда, — зло сказал Бабаев.
— Нет, — мотнул головой Селенгинский, — навеселе, но не пьян.
— Наконец, рука могла бы дрогнуть, и конец! — последнее, что мог, высказал Бабаев.
— У меня? Рука дрогнуть?. — Селенгинский удивленно поднял брови… — Я в туза пулю в пулю вгоняю… На двенадцать шагов в копейку бил!.. Что вы?.. Все призы в полку выбивал…
Бабаев смотрел на него долго и открыто. Ничего не говорил, только впитывал его глазами, и показалось ему, что в нем самом ослабло что-то, какая-то тугая пружина, что он стал ниже и мягче, точно вынули из него ребра. Селенгинского он видел теперь всего, вместе с его койкой, с рыжим одеялом, с костылем внизу около табурета, — все это теперь было — Селенгинский, все было неподвижное, застывшее, как две тишины: здесь и за окнами. У него в голове звенело что-то, но мысль, отчетливая и одинокая, лепилась там, одевалась в слова, чтобы выйти наружу: нельзя выходить мысли неодетой. И Селенгинский дождался.
— Это я стрелял в вас по голосу, но выше не взял… взял ниже… — глухо сказал, наконец, Бабаев.
— А-а… — выдохнул из себя Селенгинский и сел.
Бабаев еще не опомнился от звука своих слов, но заметил, как метнулась над рыжим одеялом белая рубаха Селенгинского и как рука его, левая, впилась, раздувши синие жилы, в железо койки, а колено одной ноги поднялось, и колено другой вышло вперед, готовое сбросить на пол тяжелые ступню и голень; лицо его стало бледным.
Бабаев встал.
— На колени! — вдруг крикнул Селенгинский.
— Что? — переспросил Бабаев, почувствовав, что сразу окреп и что костей и напряженных мышц в его теле стало вдруг больше, чем когда бы то ни было раньше.
— На колени! На колени! — кричал Селенгинский.
Правая рука у него крупно дрожала, сжимаясь в кулак. Глаза побелели. Ни одной морщины не осталось на лице — так показалось Бабаеву.
— Зачем на колени? — медленно спросил он. — Вы меня по лицу хотите бить?.. Для этого и кулак сжали?
— Да, да!.. Бить! По морде! Бить! Избить! В кровь!.. На колени! — исступленно кричал Селенгинский.
— А! Так?. — сказал Бабаев, отступая. — Это вы напрасно! Меня еще никто не бил!
Голос его срывался, никак не мог найти настоящих нот. Он видел, как Селенгинский нагнулся, скорчившись, за костылем и сопел, и зачем-то спешил досказать то, чего не успел сказать:
— Ведь не убить же я вас хотел, в самом деле, что вы? Я не знаю, чего хотел… может, царапину сделать…
— Ца-ра-пи-ну? — хрипло мычал внизу между койками Селенгинский.
— Да, царапину! А что же? Убить вас хотел, что ли? На что вы мне? — овладел и голосом и собой Бабаев. — Может быть, хотел, чтобы около вашего виска пуля также в дерево вмякла…
— Царапину?.
Селенгинский уже достал костыль. Он сидел теперь на койке совсем новый, дрожащий и страшный. Костыль он упирал в пол, чтобы на нем подняться, но он скользил. Сопя, он упер его в ножку соседней койки, с которой только что встал Бабаев, но койка отодвинулась вбок, загремев. И видно было, что нога его болела, и от боли он передергивал лицом и мычал.