Шрифт:
— Про Горького забудь, я у него печататься больше не буду. Он Ленина и Троцкого на трон сажал.
— Хорошо, обойдемся без Горького. Чего мы ждем?
Бунин молчал.
Вера Николаевна не отставала:
— Ведь тебе визу в любое государство дадут, ты академик, тебя знают и уважают. Ну что ты молчишь?.. — и она, вздрагивая плечами, тихонько заплакала.
Бунин, не переносивший чужих слез, стал гладить ее щеку:
— Успокойся, Вера. Посмотри мне в глаза…
Она подняла голову.
— Вот мы с тобой получили письмо из Москвы от брата Юлия. Как ты переживала, что он плохо без нас живет, болеет, некому за ним приглядеть.
— Правильно, мне жаль Юлия. Давай и его возьмем с собою. Если ему удастся вырваться из Москвы.
Бунин досадливо поморщился:
— Дело не только в Юлии. Как тебе объяснить? Кондаков правильно сказал: Россия больна, тяжело больна. Ну разбегутся все русские люди, вот будет праздник в Кремле…
— А какой смысл погибать, если в нашей гибели проку нет?
Бунин глубоко вздохнул:
— Хорошо, обещаю тебе: если большевики опять приблизятся к Одессе, мы уедем за границу.
Вера Николаевна радостно поцеловала его:
— Вот и молодец. Только лучше уехать загодя. А то можем опоздать. Поживем до вечера, поедим печива.
— Береженого Бог бережет! К тебе большевики давно подбираются, ведь ты отказался у них служить. Помнишь, Семен Соломонович приглашал?
— А, Юшкевич в Агитпросвет? Уговаривал, сукин сын, стращал голодом в случае отказа, да еще тем, что большевики воспримут это как саботаж. Я был нужен, чтобы он свой грех прикрыл: «И Бунин тоже…»
— Да, полный гордого пафоса, ты, Ян, воскликнул: «Лучше стану с протянутой рукой на Соборной площади, чем пойду работать на Советы!»
— Сам Семен служил красным, а теперь ходит проклинает их.
— Это называется — плясать и вашим, и нашим.
— Да, солгать, что облупленное яичко съесть. И что удивительно— тени стыда нет. Все объясняет «особыми обстоятельствами».
Ветер хлопнул ставнями, в окно ударили крупные капли осеннего дождя.
— Ведь мы еще одну зиму здесь не переживем! — в голосе Веры Николаевны слышалось неподдельное страдание. — Мы просто устали от холода и голода. На рынке цены сумасшедшие.
— Таков наш рок, что вилы в бок. Впрочем, Бог милостив, авось все образуется, — и Бунин ласково улыбнулся многотерпивой жене.
КРОВАВЫЕ ПИРЫ
1
По случаю выхода газеты «Повстанец» командиры махновского движения и сам вождь собрались в доме бывшего градоначальника.
Пленарное заседание и доклады заменили тосты — бесхитростные, но идущие из глубины анархистских сердец.
Махно открыл застолье. Он не любил речи говорить. Более того, он ненавидел всех тех, кто мог связно сказать более десяти слов подряд. Это считалось признаком интеллигентности, а всех интеллигентов на свете батько справедливо считал врагами пролетарской революции. (В этом он вполне, на взгляд автора, сходился с будущим вождем Советского государства Н.С. Хрущевым.) Но уважал сказать тост.
— Вот, значит, мы напечатали «Повстанец», — произнес батько. — Дело, так сказать, правильное. И только. Пусть читают, мать их. Вдребезги. И еще, обмылок им в душу, будем рубать. Как следует. За рабоче-крестьянскую революцию. Пьем!
Батька умным и внимательным взором оглядел присутствующих: все ли выпили? Не гнездится ли где измена? Ах, вот…
— Мижурин, ты зачем пренебрегаешь?
— Чтой-то, батько, сердце у меня ныне того, бьется…
Батько ласково улыбнулся:
— Пей, пес! А то оно у тебя вовсе перестанет биться… Так, хлопцы, говорю?
Все дружно загоготали:
— Так, батько, так! Пусть хлебает…
Мижурин, ходивший в предынфарктном состоянии, с отвращением проглотил вонючую самогонку.
— Вот сейчас и полегчает! — обнадежил батько. — И только.
Как ни удивительно, начальник гарнизона сразу же почувствовал себя легче, стал глядеть веселее.
— Вот видишь, он, первач, у нас целебный! — торжествующе произнес батько. — А теперь, хлопцы, по другой примем. За светлое дело освобождения трудящих!
Мижурин и все прочие опрокинули по второй кружке.
* * *
Сподвижники вскоре в разговоре слегка распоясались, стали непринужденней и нахальней.
— Батько! — повернул усатую, разрубленную у лба морду Гавриил Троян. — Расскажи, как тебе Ленин кланялся.
— Да я уже говорил…
— Батько, не все слыхали. Расскажи, не жмись, — дружно загудел стол.
Уже раз двадцать Махно рассказывал сподвижникам, как ездил он в Москву. Но он любил об этом вспоминать, поэтому «жаться» не стал. Историю эту он уже выучился говорить складно, как по писаному.