Шрифт:
Вагоны, отели, встречи, банкеты — и чтения — актерская игра среди кулис, уходящих к чертовой матери вверх, откуда несет холодным сквозняком…
После чтения был банкет. Множество речей, — искренно восторженных и необыкновенных по неумеренности похвал: кажется, вполне убежден, что я по крайней мере Шекспир…»
А вот как описывает знакомая Бунина Вера Шмидт, бывшая в 1938 году студенткой, чтение им своих рассказов в Тарту, в театре «Ванемуйне»: «Народу было полно. Нам пришлось тесниться и стоять у стен, молодежи было много — русской, эстонской, немецкой. Бунин вышел с книгой в руках, сдержанно ответил на приветствия, сел к столу. Первым прочел он «Кавказ»… Всего три страницы. Взволнованно и стремительно пишет Бунин здесь о любви, но разве только о любви? Здесь вся Россия, все, что он больше всего любил в ней, — Москва, дорога на юг, степь… Бунин читал при полной тишине и напряженном внимании слушателей… Для нас, кто еще не видел России, это и была она — с ее запахами и голосами, дорогами и селами, горами и морем. Читал он прекрасно. На сцене казался выше своего роста».
В антракте Шмидт увидала Ивана Алексеевича за кулисами. Он сидел за зеркальным столиком, откинув бледное и смертельно усталое лицо на спинку резного стула. Закрытые веки нервно подрагивались. Трудным был этот заработок. Дома в ящике письменного стола он хранил счета гостиниц Лозанны, Милана, Генуи, Загреба, Женевы, Рима, Праги, Лейпцига, Любляны, Венеции, Белграда, Монтре, Сплита, Гертенштейна, Дубровника…
И везде, повсюду были русские, бедные русские. Они с жадностью внимали его словам, запечатлевали в памяти каждый его жест, клали на край сцены к его ногам цветы. Он казался им лучом родного солнца, на мгновение согревшего остывающую от разлуки с Россией душу.
Но однажды в Венеции он столкнулся с другими соотечественниками. Это были крепкие мужички, одетые в полувоенную форму, в высокие хромовые сапоги и со свастиками на рукавах. Вытянув по проходу ноги, они развалились на первом ряду. Бунина они почти не слушали, громко переговариваясь между собой. Лишь один из них, с острым птичьим лицом и жесткими усиками а-ля фюрер, был навязчиво внимателен, постоянно приставая с одним и тем же вопросом:
— Господин Бунин! Вы так и не ответили: какие стихи вы посвятили нам, истинным русским, распятым за святые идеалы? Вместе с фюрером мы освободим Россию…
Бунин сверкнул глазами, желваки напряглись на его лице:
— Распятым, говорите? Да, вам я посвящу стихи. Самые свежие, последней выпечки. Прямо сейчас и сочиню.
Зал замер. Даже на первом ряду подобрали ноги в сапогах.
Бунин минуту-другую стоял молча, потом поднял лицо и, глядя в упор на незваных любителей поэзии, чеканя каждое слово, прочитал:
Голгофа не всегда свята— И воры ведь распяты были, Но ни Голгофы, ни креста Они ничуть не освятили.…Блестя отличной работы кожей, люди в сапогах направились к выходу.
Вечер продолжался.
И снова — вагоны, отели, сцены, публика. У русского поэта была своя Голгофа.
* * *
Дневник Веры Николаевны: «Беспокоюсь о Лёне. С 16 августа ни строки. Ноет сердце за Галю — проедают последние 250 франков» (25 августа 1938 года).
Поди разберись в человеческом сердце!
2
Мережковские путешествовали тоже.
Только их маршрут был уныло-однообразен: до Рима и обратно.
В отличие от Бунина они катались не за свои деньги, а за счет Бенито Муссолини.
Проявив потрясающую прыть, Дмитрий Сергеевич еще в декабре 1934 года пробился к дуче.
В громадном кабинете Венецианского дворца, украшенного золотой лепниной и убегавшими под высоченный потолок мраморными полуколоннами, Мережковский страстно воскликнул:
— О великий дуче! Заветная мечта всей моей жизни — создать книгу о вас и о Данте. Как истинный римлянин, вы более всего цените доброту и мудрость и питаете истинное отвращение ко всему гнусному — гомосексуалистам, большевикам и убийцам. Вами восторгается весь цивилизованный мир! И вы служите всему миру!
Вибрируя не только голосом, но всеми частями худосочного тела, норовя поцеловать поросшую волосом руку диктатора, Мережковский зашелся в восторге:
— Вы, несравненный, это солнце в небе!
Диктатор был явно смущен. Он забормотал:
— Piano, piano! — что, как известно, обозначает: «Тише, тише!»
И добавил, желая прекратить коробивший его разговор:
— Теперь я очень занят — воюю, знаете. Давайте наши проблемы отложим на год, а лучше — на два.
Пока Бенито бомбардировал Эфиопию, Дмитрий Сергеевич неустанно бомбардировал его самого — своими восторженными посланиями. Прежде чем 600-тысячная армия итальянцев окончательно подмяла это государство, но одновременно с занятием Аддис-Абебы в мае тридцать шестого, Мережковский вновь прикатил к дуче. И вновь униженно метал поклоны в Венецианском дворце.
Вместе с Мережковским была неразлучная Зинаида Николаевна. Заглянем в нечто тайное — пока неопубликованный ее личный дневник, который она вела во время посещения Италии.