Шрифт:
И снова, разве это также не переход от иудаизма к христианству? Иудаизм сводит обещание Другой Жизни к чистой Инаковости, к мессианскому обещанию, которое никогда не будет выполнено и реализовано (Мессия всегда «грядет»), тогда как христианство, отнюдь не претендуя на полное исполнение обещания, совершает нечто более рискованное (uncanny): Мессия ЗДЕСЬ, он прибыл, финальное Событие уже произошло, и тем не менее пропасть (которая подтверждала мессианское обещание) остается…
Здесь возникает соблазн вернуться к раннему Деррида периода différance [55] : что если (как уже предполагал Эрнесто Лакло 17 ) обращение Деррида к «постсекулярному» мессианству не является необходимым результатом его исходного «деконструктивистского» побуждения? Что если идея бесконечной мессианской Справедливости, которая действует в условиях бесконечной приостановки, которая всегда грядет, в качестве недеконструируемого горизонта деконструктивизма уже осложняет «чистое» différance, чистый разрыв, отделяющий сущее от себя самого? Но, может быть, этот чистый интервал ПРЕДШЕСТВУЕТ всякому понятию мессианской справедливости? Деррида поступает так, будто существует выбор между положительной онто-этикой, преодолением существующего порядка в направлении другого высшего положительного Порядка, и чистым обещанием призрачной Инаковости — а что если мы вовсе откажемся от обращения к этой Инаковости? В результате мы получим либо Спинозу — чистое положительное Бытия, либо Лакана — минимальное искажение влечения, минимально «пустое» (само-)различие, которое начинает действовать, когда вещь выступает в качестве замены САМОЙ СЕБЯ:
55
Неологизм, омофон франц. «различие». Был впервые использован Ж. Дерридав работе «Cogito и история безумия» (1963). Это слово/концепт признано подчеркивать гетерогенную природу текстовых значений.
«То, что подлежит замене, может также выступать самостоятельно, в масштабе 1:1, в роли замены. У него лишь должна быть некоторая особенность, которая не позволит спутать его с самим собой. Такой особенностью может быть порог, граница, которая отделяет место того, что заменяется, от того, чем заменяется — или символизирует их разъединение. Все, что возникает перед порогом-границей, тогда считается эрзацем, а все, что находится позади, рассматривается как то, что подлежит замене. Существует множество примеров такого рода маскировки, которая достигается не за счет миниатюризации, а лишь путем ловкой локализации. Как подметил Фрейд, те же действия, которые запрещаются религией, выполняются от имени религии. В таких случаях — как, например, убийство во имя религии — религия также может действовать без какой-либо миниатюризации. Непреклонные воинствующие поборники человеческой жизни, как те, например, кто выступает против абортов, не остановятся перед убийством сотрудника клиники. Американские радикалы правого толка, протестующие против мужского гомосексуализма, действуют аналогичным образом. Они организуют так называемые „гей-порки“, во время которых избивают и даже насилуют геев. Таким образом, можно удовлетворять влечение к убийству и гомосексуализму, если только это удовлетворение заставляет принять некоторое подобие контрмер. Следствием такого мнимого „неприятия“ является то, что неприемлемое x появляется само и принимается за не-x»18.
Здесь мы снова сталкиваемся с гегелевским «противоположным определением»: в лице насильника во время гей-порки гей встречает самого себя в своем противоположном определении; иначе говоря, тавтология (самоидентичность) выступает как высшее противоречие. Этот порог-граница может действовать также как «взгляд иностранца»: например, когда разочарованный представитель Запада воспринимает Тибет как освобождение от своего кризиса, Тибет уже лишается своей непосредственной самоидентичности и превращается в знак себя, в свое «противоположное определение». В отличие от изнасилования во время гей-порки, когда гомосексуальное желание удовлетворяется под видом своей противоположности, в случае поклонника Тибета с Запада полное НЕПРИЯТИЕ Тибета, предательство тибетской цивилизации происходит под видом восхищения Тибетом. Другой пример — это случай крайней интерпассивности, когда я записываю фильм, вместо того чтобы просто смотреть его по телевизору, и когда эта отсрочка сопровождается целой саморефлексией: подозревая, что запись может оказаться с дефектом, я с волнением вглядываюсь в экран, пока крутится лента, чтобы убедиться, что с записью все в порядке, фильм останется на ленте и потом его можно будет посмотреть. Парадокс заключается в том, что я СМОТРЮ фильм, и даже очень внимательно, но в подвешенном состоянии, не вникая в сюжет — все, что меня интересует, это все ли в порядке с записью. Не похоже ли это на извращенную экономию сексуальности, когда я совершаю акт просто для того, чтобы быть уверенным, что в будущем я также смогу его совершить: даже если в действительности этот акт неотличим от «нормального» акта, выполняемого для удовольствия, ценного самого по себе, лежащая в его основе «либидинальная экономия» совершенно иная.
Так что здесь мы снова встречаемся с рефлексивным определением, когда просмотр фильма предстает в своем собственном противоположном определении — иными слонами, это снова структура ленты Мёбиуса: если мы достаточно далеко продвигаемся по одной стороне, мы снова приходим к начальному пункту (просмотру фильма, гомосексуальному половому акту), но уже на противоположной стороне ленты. Выходит, Льюис Кэрролл был прав: страна МОЖЕТ быть своей собственной картой, поскольку модель/карта — это та же вещь в своем противоположном определении, поскольку невидимый экран гарантирует, что вещь не следует принимать за самое себя. В этом смысле «примордиальное» различие располагается не между вещами как таковыми и не между вещами и их знаками, но между вещью и пустотой невидимого экрана, который искажает наше восприятие вещи настолько, что мы не принимаем вещь за самое себя. Движение от вещей к их знакам — это не замена вещи на ее знак, но становление вещи знаком — не другой вещи, но — СЕБЯ, самой решительной пустоты19. Это так же может быть разрыв, который разделяет сон и реальность: когда среди ночи вам снится сон о тяжелом камне или животном, которое уселось вам на грудь и причиняет боль, этот сон, конечно, является реакцией на то, что у вас действительно болит грудь — так возникает рассказ, объясняющий эту боль. Однако фокус не в этой истории, а в чем-то более радикальном: может статься, что при боли в груди вам снится сон о БОЛИ В ГРУДИ. Когда вы понимаете, что это происходит во сне, сам факт переноса боли в сон дает успокоительный эффект («это не настоящая боль, это просто сон!»).
И этот парадокс выводит нас на отношения между человеком и Христом: тавтологию «человек это человек» следует понимать как гегелевское бесконечное суждение, как встречу «человека» со своим противоположным определением, с контрагентом на противоположной стороне ленты Мёбиуса. Точно так же, это мы знаем из повседневной жизни, фраза «закон есть закон» означает свою полную противоположность, совпадение закона с произволом («Ничего не поделаешь, даже если это несправедливость и произвол, закон есть закон, ты должен подчиняться ему!»). «Человек это человек» сигнализирует о несовпадении человека с человеком, о НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ чрезмерности, которая тревожит его самоидентичность. И что такое Христос, как не имя этой неотъемлемой от человека чрезмерности, его экстимного ядра, чудовищного избытка — того, что вслед за несчастным Понтием Пилатом, одним из немногих этических героев Библии (другой, безусловно, Иуда), можно назвать только ecce homo.
Приложение
Сегодняшняя идеология*
Крайне нетерпимые к интеллектуалам родственники, от которых трудно отделаться во время праздников, часто набрасываются на меня с провокационными вопросами вроде: «Что ты, философ, можешь поведать мне о чашке кофе, который я сейчас пью?» Однако когда один прижимистый родственник преподнес моему сыну «Киндер-сюрприз» и со снисходительной ироничной ухмылкой поинтересовался: «Каков будет твой философский комментарий относительно этого яйца?», он получил подарок на всю жизнь — длинный развернутый ответ.
«Киндер-сюрприз», одна из самых популярных шоколадок в Центральной Европе, — это полое яйцо, его скорлупа сделана из шоколада, оно завернуто в яркую цветную бумагу; если развернуть яйцо и расколоть скорлупу, внутри окажется маленькая пластмассовая игрушка (или части, из которых игрушка собирается). Ребенок, которому покупают это шоколадное яйцо, торопливо разворачивает его и раскалывает скорлупу, часто не удосуживаясь даже съесть ее, его интересует только игрушка в яйце — разве такой поклонник шоколада не являет собой превосходный пример, иллюстрирующий пословицу Лакана: «Я люблю тебя, но необъяснимым образом что-то в тебе я люблю больше тебя самого, поэтому я тебя уничтожу»? И разве эта игрушка не есть l'objet petit a в чистом виде: маленький предмет в центре пустоты нашего желания, скрытое сокровище, агальма в центре предмета нашего желания?