Шрифт:
Фактор X гарантирует не только основополагающую идентичность разных субъектов, но и непрерывную идентичность того же самого субъекта. Двадцать лет назад журнал National Geographic опубликовал ставший потом знаменитым снимок молодой афганской женщины с пронзительными желтыми глазами: в 2001 году эту женщину нашли в Афганистане — хотя лицо ее изменилось, истощилось от нелегкой жизни и тяжкого труда, но ее пронзительные глаза говорили, что перед нами одна и та же женщина.
А вот и другой пример. Двадцать лет назад немецкий левацкий журнал Stern предпринял жесткий эксперимент, который эмпирически подорвал этот тезис: журнал заплатил опустившейся паре бездомных, которые позволили себя как следует вымыть, выбрить и передать в руки лучших модельеров и парикмахеров; в одном из номеров журнала были опубликованы два параллельных ряда больших фотографий мужчины и женщины, снятых «до» и «после». Результат оказался действительно жутким (uncanny): и хотя было ясно, что, несмотря на другую одежду и т. д., мы имеем дело с одним и тем же человеком, наша уверенность в том. что за разной внешностью скрывается один и тот же человек, поколебалась. Другой оказалась не только внешность: глубоко возмутительным в этой перемене было то, что мы, зрители, каким-то образом почувствовали другую личность за ее внешним обликом… Stern был завален письмами читателей, обвинявшими издание в попрании чести и достоинства бездомных, в унижении их, в превращении их в объект злой шутки, — но важно то, что этот эксперимент подорвал именно веру в Фактор X, веру в ядро идентичности, которая отвечает за наше достоинство и упорно сохраняется. невзирая на изменения внешности. Короче говоря, этот эксперимент эмпирически продемонстрировал, что у всех нас «голова негра», что сердцевина нашей субъективности — это пустота, наполняемая внешностью.
Но вернемся к ребенку, который торопливо разламывает и выбрасывает шоколадную скорлупу, чтобы добраться до пластмассовой игрушки — разве не является он символом так называемого тоталитаризма, который тоже желает избавиться от «несущественной» случайной исторической шелухи во имя освобождения «сущности» человека? Разве это не крайне «тоталитарное» представление, будто Новый Человек возникнет на обломках уничтоженного по причине испорченности старого человечества? Парадоксально, но либерализм и «тоталитаризм» разделяют общую веру в Фактор X, в пластмассовую игрушку, спрятанную за шоколадной облицовкой… Проблема этого Фактора X, который делает нас равными, несмотря на наши различия, очевидна — за гуманистическим прозрением, что «глубоко внутри мы все равны, все те же ранимые люди», стоит циничное утверждение: «к чему бороться против поверхностных различий, если в глубине мы уже И ТАК равны друг другу?» — как в той известной шутке про миллионера, который с болью открывает для себя, что он испытывает те же страсти, страхи и любовные чувства, что и последний нищий.
Но разве онтология субъективности как нехватки, выраженная в патетическом утверждении, что «у всех нас головы негров», действительно дает нам окончательный ответ? Не в том ли состоит основная материалистическая позиция Лакана, что нехватка сама должна подкрепляться минимумом материального излишка, случайным «неделимым остатком», который не имеет положительной онтологической плотности, но является всего лишь материализованной пустотой? Разве субъект не нуждается в минимальном «патологическом» дополнении?
Это именно то, на что указывает формула фантазии ($ — а, разделенный субъект в паре с объектом — причиной желания). Такая спиралевидная структура (объект становится итогом всей операции по расчистке поля от всех объектов) хорошо заметна в самом элементарном риторическом жесте трансцендентальной философии — жесте идентификации сущностной величины («Фактора X») путем стирания всего случайного содержания.
Возможно, наиболее заманчивая стратегия в отношении этого Фактора X строится на одном из излюбленных интеллектуальных упражнений XX века, а именно на стремлении «катастрофизировать» ситуацию: какой бы ни была реальная ситуация, ее НЕОБХОДИМО объявить «катастрофической», и чем лучше она выглядит, тем скорее она располагает к этому упражнению — в этом смысле, безотносительно к нашим «простым онтическим» различиям, все мы участвуем в одной и той же онтологической катастрофе. Хайдеггер объявил наше время в высшей степени «опасным», эпохой законченного нигилизма; Адорно и Хоркхаймер видели в ней кульминацию «диалектики просвещения» в «администрируемом мире»; Джорджо Агамбен определяет концентрационные лагеря XX века как «истину» всего западного политического проекта. Вспомним фигуру Хоркхаймера в Западной Германии 1950-х годов: негодуя на «затмение разума» в современном западном обществе потребления, он В ТО ЖЕ САМОЕ ВРЕМЯ защищал это общество как одинокий остров свободы в море тоталитаризма и коррумпированных диктатур.
Дело выглядит так, как будто ироническое замечание Уинстона Черчилля о демократии как наихудшем политическом режиме среди еще более худших режимов произносится здесь уже на полном серьезе: западное «администрируемое общество» — это варварство под личиной цивилизации, высшая точка отчуждения, дезинтеграции автономной личности и т. д., и т. д. — однако все прочие социально-политические режимы еще хуже, поэтому этот режим все-таки следует поддерживать… Возникает искушение предложить радикальную трактовку этого синдрома: что если несчастные интеллектуалы не в состоянии смириться с фактом, что они живут более или менее счастливой, безопасной и комфортной жизнью, поэтому для оправдания своего высокого призвания им ПРИХОДИТСЯ создавать сценарий глобальной катастрофы. Адорно и Хоркхаймер оказываются в странной близости с Хайдеггером:
«Самые опасные „катастрофы“ в природе и космосе в порядке Жути (Unheimlichkeit [57] ) — ничто по сравнению с той Жутью, которой является сам человек, а поскольку человек расположен посреди сущего и представляет собой сущее, о бытии забывающее, для него Домашнее (das Heimische) становится бесцельным блужданием, которое он заполняет своими делами. Жуть жути располагается в человеке, в самой его сущности, и является катастрофой — обратным ходом, который отвращает его от подлинной сущности. Человек — это единственная катастрофа посреди сущего» 12 .
57
Переводя Хайдеггера на английский, С. Жижек оставляет ключевое слово из этого фрагмента звучать по-немецки, поскольку оно не имеет однозначного английского эквивалента. Равно как и русского. Следуя распространенной сегодня практике его интерпретации, мы переводим Unheimlichkeit как «Жуть». Das Heimische в немецком является его антонимом (оба слова произведены от сущ. das Heim — «дом, домашний очаг») и переводится здесь как «домашнее».
Первое, что здесь бросается в глаза философа, это скрытая отсылка к кантовскому Возвышенному: точно так же, как для Канта самые неистовые природные явления ничто по сравнению с силой нравственного Закона, для Хайдеггера самые страшные катастрофы в природе и общественной жизни — ничто по сравнению с катастрофой, которой является сам человек, или, как по-другому выразился бы он сам, сущность катастрофы не имеет ничего общего с онтическими катастрофами, поскольку сущность катастрофы — это катастрофа самой сущности, ее исчезновение, ее забвение со стороны человека.