Неизвестно
Шрифт:
— Поверить? Вам?—стряхнул оцепенение Стефанович. — Гм.
— Именно, именно! Потому как сожалею, что жизнь толкнула меня на сыщицкое поприще.
Яков от удивления даже подскочил на стуле; заморгал покрасневшими глазами, точно соринка под веки попала.
— Да, сожалею, друг мой! — искренне воскликнул капитан. Он вдруг привстал и, перегнувшись через стол, жарко прошептал: — Я остро чувствую все передовое. И признаюсь вам: я сам рожден быть членом тайного кружка, ибо. Ибо ощущаю потребность всюду проникать, все выведывать. Но — как грустно, как грустно!
Судейкин взволнованно заходил по кабинету; тень его причудливо заметалась по стенам, множась неповторимыми очертаниями.
— Что, грустно? — зачем-то спросил Стефанович. — И эти слезы.
— Увы, поздно возвращаться назад, — снова полез за платком Георгий Порфирьевич. — Мне приказали, направили служить. Но я прогрессист, с изобретательным умом. Если б я не стал жандармом, то стал бы. Эдисоном. И что за чудо, его фонограф! Помните?
Стефанович безмолвно шевельнул чувственными губами.
— Поразительно! Мы с вами говорим, и это можно записать. А после — послушать! — восторженно вскричал Судейкин. — Пройдет время и уже не будет нас, а голоса наши достигнут слуха далеких потомков. Разве не чудо? А всего- то — пустячный валик, обернутый оловянной фольгой. Нет фольги — пожалуйте, можно и бумажной лентой обойтись. Только воском покрыть. А после иголочку, да мембрану.. А иголка-то — вот бестия — вычерчивает, знай себе, винтовую канавку. В сей канавке-то, любезный Яков Васильевич, и вся соль.
— Наверное. Я не очень разбираюсь.
— И напрасно! Ведь вы, революционеры, такие канавки- завитушки выписываете. Дух захватывает. — остановился капитан под портретом Государя. — Взять вас. Какой замыслили план! Гениально — по соединению смелости с бесстыдством, практичности — с полной беспринципностью. Надо же: крестьян взбунтовать на существующий порядок в империи и даже на самого Царя — во имя Царя.
— Мы шли не против Царя. Мы — за него. — устало вздохнул узник.
— Да вы монархист? А вот товарищи ваши — нет. — вернулся за стол Георгий Порфирьевич. — Убить задумали. Не желаете ли чаю?
— Пожалуй. — Яков почувствовал, как пересохло в горле.
Капитан сорвался с места и, распахнув дверь, зычно крикнул вкоридор:
— Загнойко, чаю нам!
Легконогий унтер на удивление скоро внес поднос с дымящимися стаканами. Молча ждали, когда служака расставит чай, пододвинет вазочки с наколотым мелко сахаром, с дольками малиновой пастилы. Яков набросился на пастилу, запивая лакомство жадными глотками.
— Любите? — улыбнулся Судейкин без улыбки. — Я же насчет канавок-завитушек. Тихомирова вашего возьмем, по прозванию кружковскому — Тигрыча.
Стефанович поперхнулся, закашлялся. Капитан, обежав стол, заботливо постучал его по спине.
— Полегчало? Ну-ну. А Тигрыч ваш — так он пастилы малиновой не выносит. В малолетстве маменькой был перекормлен. Не знали? А я знаю. Поскольку люди кругом. А мозг человечий — почище эдисоновского фонографа. Такое запишет, а после и передаст.
— Я устал. Ночь уже. Спать хочется, — отодвинул пустой стакан Яков.
— А Михайлов, по кличке Дворник? — будто бы не услышал его Судейкин. — Тоже по части канавок-витеек мастер. Следы путает. Конечно, в Петербурге, но и в наших теплых краях гость нередкий. Кто они теперь: «Народная Воля»? Ну, и южные бунтари — Желябов, Фроленко. Люди передовых идей. Поспешествуйте снестись, а, Яков Васильевич? Ради спасения русского общества от реакции.
Какие слова! Искренность подкупала. В горле у чигиринского предводителя запершило, но последним усилием он овладел собой и снова, уже настойчивее попросил:
— Право же, отправьте в камеру. Не могу.
Сжалился Судейкин, вызвал все того же унтера. Увели Стефановича.
Ничего, еще поиграем с тобой, оставшись один, думал жандарм. Ишь ты, всех вокруг пальца обвел. Двенадцать тысяч в дружину записалось. А ведь цена тебе — синюга. Крестьяне, рассказывают, обиделись: заманил нас на бунт обманом. Лучше бы правду сказал, мы б тогда пошли. Ничего. А коли уж с этим самозванцем не выйдет, есть на примете один юноша. Кажется, неплохой материал, хотя и молод.
Капитан вышел из управления. Близился рассвет. В густом пряном воздухе струился волнующий, как в юнкерской молодости, тонкий аромат каштанового цветения. Георгий Порфирьевич вспомнил о юной жене, которая, должно быть, не сомкнула глаз, и решительно зашагал в сторону дома.
А в десятках верст отсюда розовеющий туман с лязганьем и свистом рвал тяжелый паровоз, увлекая за собой состав желто-сине-зеленых вагонов. Дворник похрапывал, забившись в угол купе. Тихомирову не спалось. Разбудил его странный сон — почему-то привиделся Стефанович. Яков что-то врал ему и врал, как обычно, без надобности — просто так. Лев отмахивался от него, но лгун снова и снова нес небылицы, находя удовольствия в любом обмане. Во сне он лез, приступал: «А вот идет Перовская!» Кто сидел в комнате, было не разобрать, но все верили и ждали появления Сони. Однако Соня не приходила, и Яков, ухмыляясь, признавался, что пошутил. И снова брался за свое: «А вот идет Катя Сергеева!»