Панченко Николай Васильевич
Шрифт:
ДЕТСТВО
1. ВНАЧАЛЕ
Очаровательный растаял аист, И голое дитятя-индюша. В очипке бабушка бубнит, простая: вернулась на землю ее душа… Как бы двойной в единой оболочке Завязан плод был, и помолодел (когда взыграл оборками сорочки младенец у грудей) его удел. Вернулась, душенька, и восвоясях пупырышками тело поросло, и ухо перелило бреды пасек в кота мурлыкающее мурло… А с горизонта погрозила церковь (антихриста отродье, отлучу!) мизинцем скорченным — и табакеркой, балуясь, занялся, полез к ключу. Резной, пощелкивавший музыкально за пазухой амбарного замка, на костыле висел он (возле спальной), — худая, почерневшая рука… Невесть куда родителево горе з рачками и копытами брело: чтоб я змееныша на косогоре не придушил, чтоб горло на село насело, жадное, и пило-пило?! Случилось так, что круглым ртом луны (при солнце) день, как лампу, закоптило. Очнулись черепами валуны… И все ж ручонки рыли печерицу под осокорью (зонтик-шампиньон), и вдребезги разбитой черепицы шампанским блеском глаз был опьянен… Мохнатые махнули махаоны и ситчиком перемахнули чрез домок одноэтажный и согбенный: Чего в бурьян и бурелом залез… Гнилое яблоко, шлепок, щепотка трухи трутневой — и чудная быль, когда, пропахнувший таранью, водкой, как в воду канул пасечник-бобыль. За косогором обернулся, куцый, сафьяновым притопнул сапожком… Фаянсовые в мураве пасутся гусыни (вперевалку и шажком). И черногузово гнездо на дубе, в сохе которого (под треск, в сухмень) мгновенная игла, сквозь кору-струпья, продернула лоснящийся ремень. Ликуя, молния на деревянный отцовский домик возложила нимб. Сатурн стыдливо вышмыгнул из ванны, ванильный воздух шелестел над ним. И плыли, таяли и снова плыли стрекозы-самолеты, махаон матерчатый, жуки-автомобили, мурлыкающий (часом позже) сон. Грозила церковь бабушке за внука: во благовремении б утопить. И в архалуке приплелась наука: архаровца над грифелем зудить. 1916 2. ВЕРБНАЯ СУББОТА
Вербой скользкой, розовой девчонок похлестать бы, да идут попы, да звезду клюет луна-курчонок, вылупившийся из скорлупы. Улица, прогавканная псами, переулок, козырьком крыльцо; от рудых подпалин под глазами скорбно материнское лицо. Руки по локоть в горячем тесте, наспех вывернутые чулки… …Сколько бы корабликов из дести можно сделать — мы не дураки. Завтра обязательно на речку: рафинадом крыги у быков рушатся… Да где же дел я свечку? Скажет репетитор — «Гусь каков…» — Повтори четвертое спряженье, — выворачивает мать чулок. Тает, тонет головокруженье: тянет рот полудою зевок. У, латынь поганая! — Я сброшу, мамочка, мундир. — А это что? — Что, следы? — Ты потерял галошу! — Это мокрою полой пальто…— А чрез три минуты (…как у Гейне): Выпей чаю да пора и спать… В крепко настоявшемся, в портвейне, палочки взойдут, нырнут опять. К счастью… Так и на ногтях бывают пятнышки. А все ж латынь зубрить надо… сахарные наплывают мысы на мост, силясь повалить… Гавкает луна, гоняясь с вербой за попами, обожравшись звезд, и шербет в лоханке не исчерпан, скалкою накручивает гроздь. Локти месят, мешковата усталь лампы — перед Пасхой так всегда. Как у матери, в страданьях, Суздаль сузил лик — из глаз течет руда. Зубы медными, чужими стали. Но, оскомину искомкав, рот, ухо ловят шлепанье сандалий, легкий крик, на сале поворот… Сонное перо на теплых крыльях снизу поотрепано, и я — будто на перроне, где решили ветерком пощекотать меня. Пышут паровозы через сетку и, отпихиваясь рычагом (локтем), — дальше смятую салфетку дали мне — и никого кругом… Чую: серафимова забота борется с больной твоей слезой, — волосом заросшая суббота, восковою лайкой и лозой. 1916 (1922) ЧАЕПИТИЕ
МАЛЯРИЯ
РОЖДЕСТВО
ТЯГА
КАЗНЬ
ТЕЛЕГРАФИСТ (НА ЗАХОЛУСТНОЙ)
ЦВЕТОК