Подъячев Семен Павлович
Шрифт:
— Сволочи вы, сволочи проклятые! — со слезами в голосе заговорила обиженная жена. — Мошенники вы, как были, так ими и остались!.. Когда только вы подохнете-то, захлебнетесь-то когда? При чужом человеке такие слова! Другой подумает: взаправду, мол, такая… Да что я вам, с бульвару, что ли, досталась, а?
— Что с них взять? — сказал Иван. — Не в своем разуме… сами себе не рады.
— Да, не в своем! Толкуй, не в своем! Небось, вон головой об стену не стукается… Не понимает он!.. Все он, разбойник, мучитель, понимает!.. Что, неправду говорю-то, а? — обратилась она к мужу. — Чего глазищи-то свои совиные вылупили?.. Посмотрите на себя в зеркало, на чорта стали похожи на болотного… ополоумели…
— Изыди! — не слушая ее, обращаясь к Ивану, крикнул опять Семен Филатыч. — Сгинь! Изыди!..
— Что вы человека-то гоните?.. Постыдились бы!..
— За-а-а-молчать!..
— Тьфу, плешивые черти!.. Пойдем, Иван Григорьевич, в залу. Ну их к шуту!.. Подохли бы здеся… Захлебнулись бы, дай, господи!
— За-а-а-молчать, подкладни…
— Тьфу! — плюнула жена и, повернувшись, вышла из спальни.
— Иди сюды, Иван Григорьевич! — крикнула она из другой комнаты.
Семен Филатыч опять, как и давеча, намеревался было встать на ноги и, повидимому, пойти вслед за женой, да опять так же, как и давеча, не смог этого сделать и, обозлившись, сделавшись сразу еще страшнее, принялся сквернословить на чем свет стоит. Наругавшись досыта, он повалился ничком на постель и громко, на весь дом, начал выкликивать, как какая-нибудь кликуша в церкви, когда ее подтаскивают «к святым дарам…»
Видя это, Иван на цыпочках, потихоньку, боясь, чтобы он не увидал его, выскочил из спальни в «залу», где у окна на стуле сидела хозяйка и, задумчиво глядя на улицу, грызла подсолнухи, выплевывая скорлупу на пол.
VI
— Рыдают-с, — шопотком сказал Иван, — жалости слушать…
— Чорт с ним! — равнодушно ответила она. — Сейчас заснет… захрапит… развязывай супонь… продерет бельмы-то, опять за это же самое… Надоел пуще собаки бешеной… Не подыхает, да и все тут!.. Хорошие вон люди, посмотришь, мрут, а этакие вот дьявола живут и пропасти-то на них нету, и смерть-то их не берет!.. Да ты присядь, чего стоишь-то?.. Сейчас самовар подогрею.
— Покорничи благодарим!.. Мы уж пили, сюда итти, — соврал зачем-то Иван, присаживаясь осторожно на стул. — Натопчу я вам здесь, — добавил он, взгляднув на свои валенки.
— Наплевать!.. Забота!.. Ишь у меня как… прибраться-то и то недосуг… сам не дает… Да и то сказать: для кого прибираться-то? Кто нас видит-то? Кто к нам ходит-то? Живем, прости, господи, как черти какие… и есть все и всего много, а все не в удовольствие. Водочки выкушаешь?.. Я бы с тобой за компанию рюмашку кувыркнула, а?..
— Покорничи благодарим… выпил уж я… достаточно…
— Ну, чего ты выпил, — ребенок больше выпьет… Сейчас я… посиди один пока… сейчас я… Я рада до смерти, зашел ты… оглохла тут одна-то… Только и слышу матюги одни… Вот, слышишь, захрапел… ишь завозил носом-то… тьфу! А проснется — опять: «давай! наливай!..» Уж я так четвертную и держу постоянно… жри хучь в три горла!.. Думаю: авось, бог даст, может, облопается, издохнет собака.
Она вышла. Иван зевнул в руку и сидя взглянул на себя в зеркало, висевшее напротив.
Взглянул и сейчас же отвернулся. Ему сделалось как-то неловко и показалось, что из зеркала выглянуло на него не его лицо, а чье-то другое, — укоризненное и сердитое, которое видит и знает все, что он думает и делает.
Опять, как и давеча, когда пил с Семеном Филатычем, у него далеко, на дне души, тихо, но настойчиво шептал неприятный для него и мучительный голос: «Брось, не пей, худо будет! Знаешь, небось, свой характер-то!.. Иди домой, пока время». И вместе с этим далеким и мучительным голосом он слышал другой, приятный и веселый, который бодро и как-то радостно твердил: «Наплевать, эка штука, выпью, все пьют! А люди-то слаще тебя, что ли? Не пей, пожалуй, сдуру-то, — никого не удивишь… Нам одна отрада водочки выпить… Не на свои опять же пью, не убыток, добрые люди угощают, стало быть, стою…»
Пока он рассуждал так сам с собою, стараясь заглушить тот далекий, настойчивый и мучительный голос, шептавший ему не пить, вошла хозяйка, держа в левой руке графин с длинным горлышком, наполненный водкой, настоенной на сушеной малине и имевшей благодаря этому приятный нежно-розовый цвет.
Поставя графин на стол и улыбнувшись Ивану, тоже в свою очередь как-то конфузливо улыбнувшемуся, вышла опять и возвратилась, неся две тарелки с закуской.
— Уж извини, — сказала она, ставя тарелки на стол, — что есть, не взыщи…
— Помилуйте, много довольны! напрасно беспокоитесь…
— Ну вот, какое беспокойство, подумаешь!.. Я рада, в кои-то веки раз!
Она подошла к шкапчику со стеклянными дверками, стоявшему в углу, где была посуда, и, открыв его, сказала:
— Тебе какую? Я тебе побольше… вот этот, а себе рюмку.
Она сняла с полки стаканчик, формой похожий на «лафитничек» Семена Филатыча, но только побольше, и узенькую на длинной ножке рюмку.
— Что тебе из рюмки-то? — ставя их на стол и опять улыбнувшись, сказала она. — Не девка… На-ко вот, выкушай, и я с тобой одну за компанию.