Шрифт:
Бесконечные толпы текут за окном в римском солнце.
Мелькнуло лицо мужчины. В глубине толпы. Но столь отчетливо, отрешенно-призывно.
Что за чушь?
Лили и вовсе не видно: ушла на дно, в завал вещей. Но лицо мужчины отчетливо, как при вспышке. Его уже нет: растворилось в текущей вниз, к фонтану Тритоне, толпе.
Мелькнет, как облик в австралийском фильме, увиденном в кинотеатре на Трастевере. Ну что, Лиля? Ее найти можно.
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира. Посреди Рима. К кому это относится, к нему или к исчезнувшему лицу?
Кон бежит, не чувствуя ног, расталкивая толпу, чуть не попав под автомашину. Лица не видно, но что-то неуловимо знакомое в походке, как бы пытающейся скрыть собственную неуверенность. Явно не из наших эмигрантов. Одежда не та, повадки. Кон еще никогда в жизни так остро не ощущал в себе таланта ищейки.
Несомненно одно: существо это из той жизни.
2
Откуда нахлынуло? Не из подворотни ли, к фонтану Тритоне с улицы Систина, где ложились на бумагу бессмертные строки «Мертвых душ», в припадке сожженные автором, но не исчезающие из квинтэссенции этого колдовского римского воздуха? Не с улочки ли, где родился, в пресловутой Славуте, в Полесье с полещуками, лесовиками, вурдалаками, лешими, с первым увиденным памятником, пугающим ложной патетикой, мертвыми жестами солдат и рабочих, у въезда в колхоз «3аря коммунизма» с тощими коровами и вымершими избами, с землей, погруженной в ополоумевшую зелень, бескрайним лесом, единственной дорогой, по которой, говорили, Бальзак ездил к Ганской, цадики из Житомира шли в Бердичев, в Меджибож, из Чернобыля в Умань?
Не из тех ли часов расставания, когда перед отъездом посетил Славуту, в которой почти не осталось знакомых, только могила матери под огненным красочно-гиблым закатом над кладбищенским полем, где и братские могилы и обломки плит с могил цадиков?
Не с тех ли пространств магии, мистики, колдовской луны, майской ночи, Вия, леших и ведьм, колдунов и заклинателей, — пространств, обезмозгленных, обдуренных, лишенных сознания, — словно злой рок бессмысленного прозябания отшиб у них память тупостью лживых примитивных лозунгов, оголтелым выкрикиванием их с трибун, затыканием ртов, страхом и гибелью, — и ушли эти пространства, подобно Атлантиде, на дно, затаились всей духовной глубью хасидских цадиков — только и остались на поверхности обломки плит с обрывками надписей на древнееврейском, отданные на глумление пастухам, алкоголикам, нищим странникам, изредка проходящим мимо, и коровий помет дымится единственным признаком жизни на этой непотопляемой юдоли мертвых.
Человек остановился у входа в отель «Эксельсиор». Разговаривает с швейцаром.
О, странная порода людей — швейцары римских отелей: блестящие мундиры, перчатки, эполеты и аксельбанты, фуражки и шнурки, сусальное серебро и золото, патетически вылепленные лица и оперно поставленные голоса, надменные подбородки, царственные жесты, будто вся внешняя мощь власти ушедших столетий обернулась комедией бессилья, обслуживающим персоналом нового века.
Вертящиеся стеклянные двери унесли человека в холл. Присел на высокий табурет у бара. Пьет каппучино. Светски беседует с сидящим рядом.
Не с тех ли он архитектурных пространств, так неощутимо, но жестко формирующих личность, что только по неуловимым признакам узнаешь родственную душу, с которой вместе лепил восковых кур в кулинарном институте, жил в общежитии на Фонтанке, а затем на Ново-Измайловской, шел проходными дворами к родной Мухинке, мимо Пантелеймоновской церкви, в Соляной переулок, пятнадцать-дробь-семнадцать, к Мухинке с надписями по фасаду— «Пинтуриккио», «Гершфогель», с обломанным фонарем у входа и куполами вдали, микельанджеловскими «Рабами», копии которых замерли по коридорам, где блистает Джакометти, потрясает мир Мур своими пустотами в скульптурах, рассекает и сводит пространство Ле-Корбюзье?
Не с ним ли шлепали в слякоти по Пестеля, через Фурманова, по Литейному, мимо магазинов мужской галантереи, ателье мод, букинистического, проходов вглубь дворов, заваленных рухлядью, шатались, погруженные в скудный сон Питера, где — очереди через весь Невский, множество угрюмых, плосколицых и плосконосых, и ощущение, что толпа меняет свой состав на глазах, толпа, прущая из провинции, захватывающая не созданные для нее архитектурные пространства, расставляющая своих дежурных — алкоголиков, живущая столь реально, скудно и нище в призрачных формах великой архитектуры, освященной именами Камерона и Монферана, в Питере, в Северной Венеции, но более модно и державно обстроенной камнем?
Не с ним ли ходили в туалет напротив Исаакия, где мужики играют в карты в подсобке, и острый запах мочевины говорит о том, что воды пьют мало, а все спиртное; не с ним ли толкались в толпе, и скрытая агрессивность Питера давила в затылок, напирала телом и гнилым дыханием стоящего в очереди за тобой, криком старухи, выходящей из кулинарии на углу Литейного и Пестеля и толкающей входящих: «Дайте дорогу!», мелькнувшим мужиком, ущипнувшим Таню за ягодицу, лицами, ликами, бликами, кликами?..
Не с ним ли щурились на облако света — белоголубой, атласный, длящийся фасад Екатерининского дворца, на идущую в небо над полевыми травами склона Камеронову галерею — свод как своды, порталы, колонны, камин Зеленого зала, малахит, медное ограждение, медные совки, домашность печной тяги, барельефы Аполлона и Фемиды?
Не подобно ли облако, надвигающееся со стороны Тринитаде-ла-Монти, тому давнему, которое мы наблюдали вместе, огромному, вызывающему ревматическую ломоту в суставах и ненависть к любому прохожему в тот миг, когда оно цепляется за мертвый шпиль Петропавловской крепости, низко надвигаясь на тебя поверх Марсова поля и вконец зазябшего Летнего сада?
Теперь Кон не сомневался, теперь он неотступно шел по следам, шел тоннелем прежней жизни, тоннелем искусства, тоннелем стеклянных дверей, заверчивающих иллюзорно-ослепительной суетой отелей, баров, магазинов, шел, словно бы преследуя собственную молодость, желаемый, но неосуществившийся вариант своей судьбы.