Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Да, Назым, да, все шло, как ты задумал. Через три месяца ранним весенним утром мы вернулись в Москву без рубля в кармане.
На вокзале нас встретил радостный Акпер и повез на твою 2-ю Песчаную улицу, в дом, куда я столько лет входила робкой гостьей.
Мы стояли на площадке перед дверью твоей квартиры, и ты, отыскивая ключи в карманах, с шутливо приподнятой интонацией приговаривал, как бы посвящая меня в хозяйки дома:
– Сейчас, сейчас, Веруся… Твой новый дом ждет тебя. Он очень рад. Ах как он мечтает увидеть тебя здесь счастливой…
Наконец замок щелкнул, и дверь открылась. Ты взял меня за руку и, нарочито высоко подняв ногу, перешагнул порог, как символическую границу в прекрасный мир…
Оказавшись в темной прихожей, мы невольно обернулись на свет, идущий из распахнутого настежь кабинета и… Мощная волна злобы ударила в грудь. «БУДЬТЕ ПРОКЛЯТЫ!» – вопил гигантский багровый плакат, наклеенный на стену. «БУДЬТЕ ПРОКЛЯТЫ!» – бухало в ушах… Рука Назыма вздрогнула в моей. Мы стояли молча, не в силах отвести глаза от добела раскаленных букв. Первым опомнился Акпер и, видно, от растерянности обратился за помощью к классику.
– «Нас пугают, а нам не страшно!» – сказал Лев Толстой про один плохой рассказ. Советские люди уже давно научились читать лозунги исключительно наоборот.
Он оторвал клочок бумаги и, размашисто написал на нем «Будьте счастливы!!!!!!!» С семью восклицательными знаками.
Я увидела, как ты срываешь плакат со стены, хватая побелевшими губами воздух. Видела твои глаза. В них презрение, брезгливость. Потом ты обнял меня за плечи, и мы обошли разоренную полупустую квартиру. Не вывезенной осталась только мебель с железными бирками хозяйственного управления делами ЦК КПСС, когда-то обставлявшего на свой вкус твое жилье. Ни занавесок на окнах, ни чашки, ни единой книги, ни кастрюль, ни ложек…
– Это, оказывается, очень интересное состояние, когда тебя обворовали, – с удивлением сказал Назым.
Да, ты вырвался из-под надзора. Все это мы поняли позже. У нас такого не любят. Не таким обламывали ноги. Немножко поучат, возьмут в кольцо испытанными политэкономическими методами воздействия. Здесь издавна наказывали непокорных писателей рублем, да не все вставали на колени. Отныне ты навсегда будешь получать не гонорары, а сдачу с твоих книг.
Помнишь, с каким волнением ты ждал выхода поэмы «Человеческая панорама»? Ты писал ее в тюрьме много лет – шестьдесят тысяч строк! Ее тайно выносили из тюрьмы друзья, хранили под страхом смерти, пересылали в Москву… И вот книга всей жизни в твоих руках, правда, не турецкая, а переведенная на русский язык. Счастье! А потом гонорар в пять раз меньше, чем у переводчицы… Удар. Крушение планов. Обида. Я помню. Я все помню, Назым.
И решение – не выяснять, не просить! Я горжусь тобой, Назым. Я учусь у тебя. Хотя нет у меня твоей силы, а жить становится все труднее и труднее…
А Чувиков, ну, да, тот самый коротышка в вечно измятом сером пиджачке, директор издательства «Иностранная литература», который напечатал поэму и вместо гонорара выдал тебе какое-то пособие на бедность, всегда лез на публике с объятиями, распинался, друг молодости, приятель твой… После похорон приехал к нам домой на поминки. Здесь в дыму и шуме просил у меня прощения прилюдно за поминальным столом, что обсчитал тебя по-крупному за уникальную книгу. Плохие люди, говорит, посоветовали не платить, Назым и так, мол, миллионер. Узнал, говорит, от Акпера сейчас, что на счету у Назыма осталось тридцать семь рублей, и совесть взыграла, хоть руки на себя накладывай… Потный, маленький, жалкий чиновник-властелин с рыбьим лицом. А уходя, прощаясь в дверях, так впился в мои губы, что искры из глаз посыпались от его поцелуя. Я смотрю на него с ужасом, а он бормочет, что надо жить.
Через три дня позвонил. Дело, говорит, есть. Пришел. Сел в мое кресло, спросил чаю. Я подала. Тут он мне и выложил свое «дело». Сказал, что у него несколько тысяч накоплено, хочет их мне отдать, чтобы вину перед тобой искупить. А потом попросил меня стать его женой. Давно, говорит, ты мне понравилась, люблю, говорит, таких женщин! Сколько, говорит, в тебе килограммов будет? Наверное, говорит, шестьдесят пять, а то и все семьдесят? Тут словно бес в меня вселился, напал смех. Хохочу, остановиться не могу! До слез! Бегаю по гостиной как сумасшедшая и чувствую, что с хохотом истерика начинается. Что же, кричу ему, так торопитесь? Ведь я мужа три дня назад схоронила! А сама хохочу, и внутри холод какой-то поднимается, убить его могу сейчас… А он мне по-хозяйски так монотонно отвечает: чего дожидаться-то, когда другие шакалы прибегут? Надо ковать железо, пока горячо! Ну, тут я твоего старого знакомого аккуратно, вместе с чашкой и спустила с лестницы. Правда, прогноз его насчет «шакалов» сбылся…Глаза твои потемнели от ярости. Ты открыл все окна, все двери, словно пытаясь изгнать злобный дух. На сквозняке скомканный плакат зашевелился и стал как живой распрямляться и выползать из кухни в коридор. Ты схватил его, бросил в раковину под горячую струю, мял, кромсал бумажное месиво, пока с него не пошла красная краска, а потом выкинул в мусоропровод.
Мы с Акпером молча смотрели на это сражение. Ты обернулся ко мне:
– Веруся моя, ничто не вызывает в черных сердцах большей зависти, чем счастье мужчины и женщины, потому что они смогли решить два великих вопроса – вопрос любви и вопрос верности.
Вы с Акпером сели в машину и поехали в гостиницу «Москва», в сберкассу, куда приходили твои гонорары. На обратном пути хотели поискать хоть какие-нибудь чашки, ложки, еду в весьма скудных наших магазинах.
Я осталась одна перед запертой тобою дверью. Сколько времени я простояла, упершись в нее лбом? Перед этой дверью, как перед алтарем, я присягнула тебе, Назым, в преданности на всю любую жизнь. Я уже знала, что наш удел отныне – не покой, не богатство и благоденствие, а нескончаемые испытания в напряжении всех сил и борьбе за все, может быть, даже за хлеб. Спиной я ощущала холод необжитого жилья и дала себе слово навсегда разлюбить наряжаться, а все свои помыслы и стремление к красоте употребить на то, чтобы создать дом, похожий на тебя, милый твоему сердцу.
Пока никто не видит, нужно было сделать первое волевое усилие и заставить себя войти в твой кабинет. Я подошла к стене, пропитавшейся ненавистью, к той стене, где висел плакат с проклятием. Я гладила ее до тех пор, пока она не стала отдавать тепло.Спасибо, дом, сколько счастливых минут он подарил нам потом. Эту квартиру в 1952 году, через полгода после приезда в Москву ты выбрал сам из шести предложенных. Дом был только что построен, и построен добротно – с широкими лестницами, с балконами, уютным двором. Да и сама трехкомнатная квартира с большой по тогдашним московским меркам гостиной располагала к жизни открытой, а без нее ты не существовал и дня. Против дома, на месте нашего сквера в то время текла речка Таракановка. Уже при тебе ее забрали в трубы и разбили перед домом сквер. Садовник узнал, что тут поселился великий турок, и посадил в твою честь аллею каштанов – чтобы напоминали Назыму родину. Ты любил улицу, свой дом и написал о них много стихов.
Я села возле письменного стола, туда, где обычно сидела, когда мы писали нашу пьесу. С той поры прошло полтора года. Целая эпоха. И стала ждать. Вернулись вы быстро. С пустым кошельком. Оказалось, что врачиха, без сомнения, прекрасно осведомленная о наших передвижениях, накануне сняла с твоей сберкнижки две тысячи, набежавшие за последние месяцы гонорары от спектаклей. Предъявила очередную бумагу с твоей подписью и оставила бывшего пациента, бывшего поднадзорного, бывшего работодателя без копейки.
Грабеж, начатый при жизни, будет продолжен с помощью этих подписей и после твоей смерти, Назым. А я все равно буду долго благодарить Бога, что легко отделалась от этой тьмы.
И тут ты схватился за голову, вспомнив под сколькими пустыми бланками, юридическими бумагами и просто чистыми листами поставил свою подпись для неведомых хозяйственных нужд. Насторожило вероломство, матерая хватка, о которой и не подозревал. Ты впервые забеспокоился, что подпись твоя может быть использована против нас с тобой. Так оно, в конце концов, и случилось.
Когда он позвонил утром рано и разбудил меня стоном, когда он начал звать меня хрипло, задыхаясь: «Вера, Вера!..» – я вдруг испытала почти такой же приступ отчаяния, как в час твоего исчезновения.
– Вера, Вера, Вера! – неслось мне в уши.
– Пабло! Пабло! – мучилась я. – Пабло…
– Вера, Вера… – он быстро и непонятно рокотал по-испански…
– Пабло…
– Вера! Пабло – «Националь». Пабло – Москва! – медленно выговаривал он по-русски.
– Нет, Пабло!
– Вера, – он перешел на французский. Я не понимала ни слова из того, что он быстро говорил, но я знала, чего он хочет.
– Нет, Пабло, нет, нет, нет! Я не могу с тобой увидеться. Я не могу к тебе прийти без Назыма! Пабло, родной, нет! Нет! Никогда!
– Вера!
– Нет.
Я бросила трубку и, натянув на себя что попало, выскочила из дома, боясь, что вот сейчас наткнусь на Пабло на лестнице, во дворе. Я никак не могла вставить ключ в дверь машины. Мимо проходил милиционер, тот, что живет в соседнем подъезде. Подозрительно посмотрел на меня, проворчал:
– Какие у вас губы синие… И свет по ночам во всех окнах… Господи, на кого я похожа! Что думают обо мне люди, что думают… Я приехала к маме на дачу. Анюта еще спала и, глядя на нее – тихую, беленькую, единственную, я стала уговаривать себя: правильно, что я еще живу, правильно…А помнишь, как тогда Пабло Неруда позвонил к нам поздно вечером? Позвонил из Москвы, из гостиницы «Националь». Вы долго говорили по-французски.
Потом ты сказал:
– Пабло требует, понимаешь, требует, чтобы завтра в 10 утра я показал ему Веру. Я еще уговорил его дать тебе поспать и перенести встречу на час позже. Говорит, в Париже он только что был у Арагонов, и Эльза Триоле ему целый вечер рассказывала о тебе.
– Эльза Триоле? – удивилась я. – Но я ее никогда не видела.
– Это неважно, Веруся моя, ты уже попала на язык литературных салонов Европы. Так что привыкай, миленькая моя, – и ты рассмеялся.
Утром мы увиделись с Пабло. Он был очень ласковым со мной. Раньше, чем ты сказал мне об этом, я почувствовала, что пришлась ему по душе. И в тот приезд, когда он впервые оказался в Москве один – брак с Матильдой еще был не оформлен, – он каждый вечер приходил к нам, засиживался допоздна, учил меня готовить ему по-чилийски крепчайший напиток из кубинского рома, лимона и тертого на терке льда. Лучший кубинский ром продавался в те годы на всех прилавках.
Вы оба говорили обо всем, кроме Матильды, но никогда не спорили, громко заразительно хохотали, подначивали друг друга. Любили вспомнить что-нибудь смешное, перебивая один другого, как дети, рассказывали мне забавные истории, которые с вами случались за долгие годы дружбы.
Помнишь, как Пабло, входя в нашу гостиную, надевал на голову скульптуру из медной проволоки и, неуклюже порхая по комнате на своих смешных тяжелых ногах, кричал:
– Я Лунник! Я Лунник!
Это он подсмеивался над тобой – зачем скупаешь у художников всякую ерунду. А ты в ответ:
– Кстати, Пабло, у тебя есть деньги? Тогда поедем завтра к этому художнику, купи у него что-нибудь. У парня сейчас плохой период, ничего не получается. Надо помочь.
И на следующий день мы все ехали в мастерскую, и вы серьезно разговаривали с художником о том, что происходит в мире. Книг по новой западной живописи в то время у нас не было, а те, что удавалось достать, держали под полой, как крамолу. Мало кто знал Модильяни, Ван Гога, Пикассо. Вы с Пабло приносили с собой и оставляли художникам хорошие книги, стараясь дать им хоть какое-то представление о современном западноевропейском искусстве. Пабло, как и ты, обычно тоже выбирал самую неудачную работу, которую, конечно, никто никогда бы не купил. Так, может быть, наивно, но практически вы помогали молодым художникам.Впрочем, и молодые художники жили по-разному. Помнишь, как в 1962 году поэт Сергей Михалков позвонил тебе с просьбой поддержать молодого Илью Глазунова?
Уже на следующий день в десять утра мы вошли в мастерскую, которая находилась тогда в конце Кутузовского проспекта в сером доме слева от Триумфальной арки. Дверь нам открыла жена художника Нина, молодая женщина с печальным лицом. Мастерская состояла из двух небольших комнат. Меньшая была увешана иконами необыкновенной красоты. А большая – сплошь заставлена картинами, повернутыми лицом к стене.
– Я должна угостить вас кофе, – сказала Нина, – но мы уже два дня не ели. У нас нет денег.
При этих словах Илья вышел из комнаты.
– Как я могу помочь вам? – с готовностью спросил ты.
– Закажите портрет Веры.
Вернулся в комнату Илья и тут же согласился сделать мой портрет.
На твой вопрос:
– Когда можно будет начать работу? Илья сразу ответил:
– Сейчас.
Я совершенно не была готова к такому повороту событий, но с уважением отнеслась к своей миссии. Села на стул и в течение часа ни разу не пошевелилась. Через час портрет был закончен, тебе он очень понравился. Илья оставил его на сутки в мастерской, чтобы внести маленькие коррективы и попросил 150 рублей за эту работу. На следующий день мы забрали портрет. Ты повесил его в нашей гостиной на самое видное место. Сам вбил гвоздь в стену.