Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Так на этом гвозде портрет до сих пор и висит. Мы рассказывали о Глазунове всем знакомым, ты уговаривал их помочь бедному талантливому художнику. Первым на твой призыв поддался наш большой друг, известный театральный режиссер Виктор Комиссаржевский. Следующей твоей жертвой стал Пабло Неруда. Но когда я привозила к Глазуновым Соню Сайтан-Комиссаржевскую и Матильду Урути, жену Пабло, в мастерской каждый раз разыгрывалась одна и та же сцена. Сразу после знакомства Илья выскальзывал из комнаты, а печальная Нина в неизменном черненьком платице аккуратно повторяла реплики про отсутствие кофе и денег, про два голодных дня.
Помнишь, как ты рассердился, когда после третьего сыгранного передо мною семейством Глазуновых спектакля, я рассказала тебе о нем? Но портрета моего со стены не снял. Тогда мы еще не знали, что только этому «бедному и талантливому» было разрешено известным ведомством учить рисованию жен послов капиталистических стран.
Вы с Пабло в те годы ощущали потребность в учениках, пытались кому-то передать свой духовный опыт, свои эстетические пристрастия. И каждый из вас обязательно хотел влюбить другого в «своего» поэта или художника.
Однажды ужин у нас затянулся. Мы сидели за столом втроем, и ты рассказывал Пабло о Балабане, о том, как оказался в одной камере с этим талантливейшим крестьянским парнем, как почувствовал в нем художника, как давал ему первые уроки живописи в тюрьме…
Пабло слушал, слушал, а потом сказал:
– Вот и у Альберто талант рвался наружу точно так же. Он ведь начинал пекарем – булки пек.
– У какого Альберто? – не понял ты.
– Ты что?! Не знаешь Альберто?! – вскричал Пабло. – Ты это серьезно говоришь?
– А кто он такой? – ты недоумевал.
Пабло от твоего вопроса чуть ума не лишился. Двумя руками он резко отодвинул на середину стола свою тарелку, все, что стояло рядом, выпрямился и очень серьезно сказал:
– Пошли!
– Куда пошли? – спросил ты. – Посмотри на часы, скоро одиннадцать!
– Пошли, говорю, – посуровел Пабло, продолжая про себя пыхтеть и возмущаться, как это Назым не знает Альберто!
И пока ты бегал за ним по комнатам, уговаривая продолжить ужин и пытаясь хоть что-то понять, Пабло надел куртку и, обняв меня за плечи, повел к двери.
За углом мы нашли такси, сели, и тут выяснилось, что Пабло не знает, как называется улица, на которой живет Альберто.
– Ничего, – сказал он тебе, а тебя вся эта история уже начинала развлекать, – не беспокойся, мы найдем его дом.
– Но, брат, ты с ума сошел, уже поздно! Люди давно спят.
Пабло вдруг немного поостыл и попросил шофера отвезти нас в какой-нибудь магазин, где можно купить шампанское. Шофер привез нас к Елисеевскому, но он уже был закрыт. Вы с Пабло заглянули в его громадные окна и увидели, что в зале магазина еще горят люстры, а две или три женщины убирают свои прилавки. Вы начали стучать в окно. Но стекла елисеевских витрин толстые, и женщины ничего не слышали. Тогда Пабло забрался то ли на подоконник, то ли на ящик и распластался на стекле, как громадная черепаха. В конце концов его заметили. Женщины сначала насторожились, потом подошли, с опаской приоткрыли дверь. Вы с Пабло, перебивая друг друга, заискивая и смущаясь, стали просить две бутылки шампанского. Продавщицы сначала обозлились, решив, что перед ними обычные пьяницы, но когда узнали, кто просит, принесли-таки черные бутылки с золотыми пробками.
Потом начались мучительные поиски улицы Альберто. Мы объехали много кварталов, прежде чем поняли, что ехать нужно на Ленинский проспект. Пабло действительно нашел дом Альберто. Естественно, когда мы вошли во двор, там была кромешная тьма.
Вдоль одной стены была насыпана гора тары – деревянные ящики из продовольственного магазина. Ты сел на ящик еще раз посмотрел на часы. Шел второй час ночи. Сдвинув кепку на затылок, ты озорно глянул на Пабло, в последний раз попробовал его образумить, но Пабло уже скрылся в подъезде. Мы последовали за ним. На лифте поднялись на третий или четвертый этаж нового дома. Пабло позвонил. Через некоторое время дверь открылась, и мы увидели на пороге худую невысокую женщину, сонно кутающуюся в черную шаль, накинутую поверх ночной рубашки.
– Пабло!.. – изумленно и радостно воскликнула она. – Пабло…
Жена Альберто Клара пригласила нас войти, прикрыла дверь в комнату, где спал их сын и, не зажигая в прихожей свет, провела в другую.
Мы вошли. Узкая, вытянутая комната была ярко освещена. Навстречу нам с серо-зеленого дивана поднялся просто, но тщательно одетый высокий пожилой человек, похожий на добрую птицу. Видно было, что ложиться спать он и не собирался. Его лицо не выказывало удивления. Он словно давно поджидал нас. Спокойно и неторопливо он пожимал наши руки, по-доброму улыбаясь, негромко бросал ответные реплики Пабло.
Ты заговорил с Альберто, но тот ответил по-испански.
– Вы не говорите по-русски? – удивился ты.
– Нет, Альберто говорит только по-испански, – быстро катая во рту букву «р», объяснила Клара.
– Вы недавно в СССР?
– Нет, что вы, – возразила Клара, – мы здесь с 1938 года, приехали сразу после Гражданской войны.
Ты обомлел, посмотрел на Пабло и тихо спросил:
– Он что, сумасшедший?
– Нет, – рассмеялся Пабло. – Он – гениальный. Сейчас увидишь! Слышишь, Альберто, Назым спрашивает – не сумасшедший ли ты?
– Нет, – улыбаясь, отвечает Альберто. – Просто я продолжаю жить в Испании.
– Видишь, он не поехал жить в Париж, как это сделали Миро, Сальватор Дали и Пикассо. А ведь он – основоположник современной испанской скульптуры – гордость своего народа. Между прочим, ты знаешь, Пикассо немножко скупой. Но он даже посылал Альберто половину праздничного пирога в знак особой близости и родства. Хотел все с ним разделить! Для него слово Альберто было главным. Потому он отправлял ему все репродукции новых картин, все свои книги и волновался, что скажет Альберто, – шепотом рассказывал Пабло, пока Клара вытирала салфеткой фужеры для шампанского, а сам Альберто готовил постамент для ночного вернисажа.
Неторопливо, с нарастающим восхищением мы смотрели на удивительные скульптуры Альберто, которые все появлялись откуда-то и появлялись. Образы Испании, Революции и России входили в маленькую узкую комнату. На разных уровнях стояли иберийские быки и кастильские женщины, русская красавица с петухом на ладони и…
Помню, как тебя, Назым, потрясла женская фигура с флагом в поднятой руке. Она была небольшая – меньше метра, а заключала в себе огромный мир будущего.
– Где бы вы хотели поставить эту скульптуру? – живо спросил ты.
– На любой большой площади любого города, где нет фашизма. Конечно, в Мадриде, конечно, в Москве хотел бы увидеть ее. Например, возле Манежа есть замечательная площадь… Я очень люблю Москву.
– Она должна быть достаточно высокой, ведь правда?
– Метров двадцать, – ответил Альберто. – Я хотел раскрыть идею нашего флага, Назым, – сказал он, улыбаясь.
– Вы замечательно это придумали. Ее обязательно поставят, вот увидите, в разных городах, в разных странах… Вы верите, что вернетесь в Испанию при жизни? – спросил ты после некоторой паузы.
– Да, – убежденно ответил Альберто. – Но я не могу вернуться на родину с пустыми руками. Мне нужно много работать, чтобы она видела, что я все время работал, что я продолжал быть испанским скульптором. Понимаете?
– Да, брат. И как хорошо я вас понимаю! Ах, как жаль, что мы не познакомились раньше…
Назым, прости. Я не смогла тебе сказать, что Альберто умер в Москве за полгода до твоего ухода… Он вернулся домой, на родину раньше тебя. Не печалься, с ним уже не случится плохого. Испанцы построили ему музей. Народ всегда воздает любовью за любовь.Мы уходили под утро. Пабло с гордостью держал в руках только что подаренную ему Альберто скульптуру. Ты смотрел на него с нескрываемой завистью и, не выдержав, спросил у Альберто, не продаст ли он ему одну из своих работ. Пабло не стал переводить ответ Альберто, но, когда мы вышли на улицу, он с удивлением спросил у тебя, неужели ты забыл, как в год приезда в СССР был у Альберто дома.
– Нет, я не помню, – ответил Назым.
– Вот Альберто мне сейчас напомнил, как я тогда позвонил ему и сказал, что приеду с Назымом и Арагоном. Было это поздним вечером. Мы сидели тогда у них до трех или четырех часов ночи. Нас еще сын Альберто всех четверых вместе сфотографировал. Ты еще купил у него тогда две картины! Пейзаж «Башкирская деревня зимой» и натюрморт. У него было тогда два натюрморта, и мы все: и ты, и я, и Арагон – хотели их купить. Но Альберто отдал один мне, другой – тебе!
– Что ты говоришь! Это его картины! Я совсем забыл лицо человека, у которого их купил. Извини, брат, тогда я только приехал. Вокруг было столько новых лиц… Все смешалось в моей турецкой башке. Его картины замечательные!
Я вспомнила так отчетливо картины Альберто, как будто их сейчас держали перед моими глазами. Натюрморт был необыкновенный, весь солнечный, светлый. На фоне золотого башкирского ковра лежали луковицы, картошка. Пейзаж другой. Зимний совхоз. На переднем плане коричневый бревенчатый коровник под большой шапкой снега, кругом сугробы, а вдалеке высокая мачта с маленьким красным флагом.Потом я спросила Клару, что означала эта мачта на картине Альберто. И она рассказала, как во время последней войны они с Альберто и сыном были эвакуированы в Башкирию, жили в деревне. Зимой там все было покрыто снегом. Люди уходили работать, часов ни у кого не было, и когда наступало время обеда или окончания работы, на мачте поднимался красный флаг. Так все, кто работал далеко, видели, что можно отдохнуть. Клара сказала, что Альберто написал эту картину по памяти уже в Москве, в 1945 году.
– Вы знаете, Вера, что ответил Альберто, когда Пабло передал ему просьбу Назыма продать скульптуру? – спросила меня недавно Клара.
– Что?
– «А может быть, Назым продаст мне те две картины, что купил по приезде в Москву? Я мечтаю их вернуть…»
Но твои картины, Назым, пропали, а работы Альберто, принадлежащие Пабло, он передал в Национальный музей Чили.– Никогда себе не прощу, что работы Альберто и другие замечательные картины я так глупо потерял, – сокрушался ты, когда мы вышли от скульптора. – Я в который раз здесь, в Москве, попал в дурацкое положение, потому что, с одной стороны, привык верить людям, а с другой – совсем не знаю советских законов. Скверная история случилась у меня, брат… Друзья уговаривают идти в суд, то есть начать отвратительный скандал. Все дело мог бы в пять минут поправить мой партийный лидер Билен через аппарат ЦК КПСС. Эта женщина – член партии, и им достаточно было бы одного звонка ей. Но Билен радуется, ухмыляется: «Что, большой славы хочешь? Зачем тебе всякая дребедень… Кхе-кхе-кхе… Музей тебе нужен после смерти?» – и читает мне лекции о скромности Ленина, у которого, между прочим, на каждом шагу в социалистическом лагере или музей, или памятник…
Но Пабло бушевал. Хотел сам идти отнимать или выкупать картины Альберто. Кричал, что они могут принадлежать только испанскому или турецкому народам, а не какой-то наглой бабе, умело подсунутой Назыму после инфаркта.
– Поймите все, я хочу, наконец, жить спокойно. Мне до сюда, – и ты провел рукой по горлу, – надоели все эти дурацкие сплетни обо мне, вся сознательная ложь. Ты можешь меня понять, Пабло?
– Ты не имел права поступать так опрометчиво со своей дачей в Переделкино, – возмущался Пабло. – Что, ты не видел, кто тебя окружал, Назым? Для мира ты стал эмблемой турецкой культуры и свободы! И все мы, твои друзья, дарили тебе разные книги, картины, конечно, чтобы обрадовать тебя, скрасить эмиграцию, но в этом выражалась наша любовь к турецкому народу тоже. Я, например, знаю, что для большинства людей я – Чили. Как бы ни безумствовала реакция, мой дом всегда будет гордостью моего народа. У тебя та же судьба. Вера, прошу тебя, помни мои слова.
Ты, Назым, оправдывался.
– Я написал юридическую бумагу моему врачу на бытовые вещи. На дачную мебель, на посуду, на подушки. Я бросал казенную дачу, не хотел тащить старые кастрюли в свою новую жизнь. Темное дело, каким образом в список попали картины, книги, даже мои бумаги и рукописи! Дача оказалась голой! Даже ручки на дверях, замки были вырублены, сорваны провода! И эта женщина жила в моем доме… Недавно один из моих прежних шоферов признался, что раз в неделю возил ее на Лубянку, и она всегда выходила оттуда с красными щеками…
– Ты спал с ней, Назым? – как-то печально спросил Пабло.
– Да, брат, – сказал ты, – пусть Вера знает.
– Я понимаю тебя, Назым, – серьезно поддержал друга Пабло. – Кстати, а откуда у тебя этот новый шофер появился?
– Не знаю, брат, говорит, услышал от товарищей, что мне нужен шофер и пришел.
– Да… – только и сказал Пабло.
– Нельзя же, черт побери, всех подозревать? – вскипел ты.
– Вера, ты не знаешь, как у вашего шофера с французским, а то я тут в машине обругал одного старого быка, – и он показал пальцем наверх.
Я пожала плечами. Всем стало грустно.С тех пор мы начали встречаться с Альберто. Помнишь, как однажды мы обедали в ресторане «Националь», где за столом собрались Пабло с Матильдой, Альберто с Кларой, посол Мексики с женой, Вера Кутейщикова и мы с тобой, Назым.
Недавно мне передала Клара, как «лохматая Верита» – так называл Пабло Неруда испанистку Веру Кутейщикову – смешно рассказывала об этом обеде. В течение всей трапезы вы с Пабло были на редкость красноречивы: «Ах, как я люблю Матильду!» – вздыхал Пабло. «Ах, как я люблю Веру!» – подхватывал ты…
Я часто теперь вспоминаю, как Пабло самозабвенно слушал песни своей Матильды. С каким волнением подносил ей гитару, с какой гордостью смотрел на нее, желал, чтобы пела она до утра… Все вокруг изнывали от тоски, а кое-кто просто подсмеивался над ним, ведь голос у Матильды был милый, но такой слабенький, невыразительный, что песни ее могли восхищать лишь безнадежно влюбленного, ее Пабло. Да, Назым, кто-кто, а я теперь знаю, что поэты склонны преувеличивать красоту и таланты своих Лаур…
А помнишь огненные волосы Матильды? Рыжее пламя, завернутое в тугие шелковые кольца. Вот он безумно любил ее волосы. Помнишь, как однажды бросился на меня, когда мы вошли к нему в номер московского «Националя»?Пабло схватил мою голову и стал, как сумасшедший, с криками «никoгда так не делай!» выдергивать из пучка шпильки и бросать их на пол. Потом собрал мои волосы в кулак, встряхнул, рассыпал на спине, провел по ним пальцами, как граблями так, что я вскрикнула от боли, довольный рухнул на диван и замер, как оливковый Будда.
Ты смеялся и говорил:
– Я полностью согласен с тобой, брат. Полностью!
А Пабло гладил шаль Матильды, ушедшей смотреть Третьяковку, и жаловался, что у него страшно болят ноги. Он чуть-чуть приподнял штанины брюк, и мы увидели его распухшие щиколотки. Oн горевал, что не может сопровождать свою жену на выставки, не может сам показать ей Москву.
– Она из бедной рабочей семьи – говорил он. – Что могла видеть в своей жизни? Зарабатывала гроши песнями под гитару в дрянном кафе…
Матильда только что ушла, а Пабло с ума сходил от тоски.
– Ты-то меня понимаешь, Назым. Ты понимаешь…
– Да, брат, – раздумчиво проговорил ты. – Так, брат, случилось с нами. Совсем мы теперь пропащие. Лично я страшно доволен.
Пабло в знак солидарности прикрыл глаза и позвал обедать.Почему, Назым, я говорю с тобой об Альберто и как будто оплакиваю Пабло? Ведь он жив, если так невыносимо страдает без тебя. Время от времени ко мне приходят приветы от него и стихи, как кровоточащие раны.
Что я потерял, что мы потеряли,
когда Назым рухнул, как башня,
раскололся, как голубая башня?
Мне кажется иногда, что солнце ушло вместе с ним,
потому что он был – день.
Был Назым золотым днем
и выполнил свой долг на рассвете,
несмотря на цепи и наказания.