Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Думаю, что где-нибудь в аэропортах Парижа, Рима, Брюсселя, Каира до сих пор лежат забытые тобой детективы…
Ты поразительно чувствовал каждого человека. Как-то мы ехали в трамвае, это было в конце рабочего дня. Было очень холодно. Ты обратил внимание на пожилую кондукторшу, на ее утомленное лицо и замерзшие руки. Люди проходили мимо, не обращая на нее никакого внимания. И ты поцеловал ей руку. А она заплакала.
– Разве я вас обидел?
– Нет, просто мне поцеловали руку первый раз в жизни. Ты жил как бы без кожи. С одной стороны, постоянно боролся за более гуманный совершенный мир, а с другой… тебе было трудно. Ты был не добряком, а деятельно добрым. Я даже думаю, что магическая сила поэта заключалась не столько в твоем поразительном таланте, а в необыкновенной доброте. Я видела почти всех выдающихся поэтов мира середины ХХ века рядом с тобой. Среди них были замечательные люди, но в них не было того, что всех, да и тех же поэтов, так притягивало к тебе. Ты был всеобщим любимцем. Когда тебе было тяжко, ты хотел, чтобы у других было все хорошо, и способствовал этому максимально. Ты мог в ущерб себе неделями заниматься делами чужого человека. А если дома заводились деньги, ты их с радостью предлагал нуждающимся художникам, поэтам, студентам. Причем делал это деликатно, и твоя помощь не жгла руки принимающим ее. Но авантюристов, вымогателей, наглецов на дух не выносил.
Один раз без звонка пришел высокий немолодой человек. Его шея была небрежно обмотана длинным шарфом, и концы его свисали до колен. Пришел, что называется, в образе этакого разночинца прошлого века.
– Вы читали Достоевского? – с ходу спросил тебя он.
– Еще бы!
– Федор Достоевский! – протянул руку незнакомец.
– Очень рад.
– Сейчас я работаю над продолжением моего бессмертного романа «Преступление и наказание», но материальные затруднения мешают закончить книгу. Нужны деньги.
– Я понимаю, – сказал ты и достал из бумажника двадцатипятирублевую ассигнацию.
Тот взял купюру, презрительно помахал ею в воздухе и, иронически поглядывая на тебя, сказал:
– Федору Достоевскому, гению человечества, двадцать пять рублей…
– Извините, но вы пришли к рядовому писателю, – серьезно возразил ты и открыл дверь на лестницу.
Тебя постоянно преследовали странные люди, тихие блаженные, с благоговением взирающие на тебя, как на Иисуса, и наглые, подчас агрессивные сумасшедшие, которые звонили днем и ночью, врывались в дверь. Одна якутка стоила столько нервов!
Ты мучился, но не мог позволить себе пожаловаться на них властям. Знал, что просьба иностранца пройдет через КГБ, а эту организацию ты ненавидел и не хотел иметь с ней ничего общего, даже сумасшедших. Однажды мы были в гостях у Светланы Аллилуевой – дочери Сталина, и она вдруг рассказала, как у нее жизни нет из-за преследования сумасшедших. Ей казалось, что в каждой психушке сидят люди, вообразившие себя ее сестрами, любовниками, мужьями, и все они рвутся к ней, караулят у подъезда, звонят, требуют встречи, свиданий. И ты ей признался, что сам иногда просто бежишь из Москвы от этого кошмара.Теперь наиболее устойчивые особи преследуют меня. Сегодня я ходила в Союз писателей к юристу просить защиты против домогательств «зятя мультимиллионера Лысенко». Однажды он пришел к тебе проситься в секретари. Я в кабинет не вошла, когда вы разговаривали, но знаю, ты сказал ему, что не хочешь никакой наемной силы, никаких чужих людей в доме. После этого «зять мультимиллионера Лысенко» – так этот молодой мужчина тебе и отрекомендовался, стал назойливо звонить мне, предлагал себя в качестве сопроводителя на вернисажи и премьеры якобы из гуманных соображений – чтобы Назым Хикмет не отвлекался от творчества. Ты страшно нервничал, кричал по телефону, посылал его к черту, но он звонил снова и снова. Теперь он меня доводит исступленными звонками, требует свидания, задним числом пугая рассказами, как всегда находился рядом с нами в театрах, на выставках, поэтических вечерах… Теперь он угрожает мне смертью, говорит, что меня убьют «в квадрате…» – и называет номер нашей квартиры, если не приду к нему на свидание. Как ты, Назым, терпел эту кодлу столько лет – не знаю! Сыграла свою печальную роль и сплетня про твою роль в аресте Ярослава Смелякова. Сейчас я расскажу, как было дело с Ярославом Васильевичем. Помоги мне ничего не упустить в важной для тебя истории.
Каким теплом лучились ваши глаза, когда вы со Смеляковым вспоминали свое знакомство! Помню, о чем вы говорили, сидя у нас дома… К тому времени Ярослав Смеляков, известный поэт, любимец молодежи, был уже дважды судим и годы отсидел в лагерях.
– Ярослав, брат, ты можешь мне сказать, почему тебя так назвали? – как-то спросил его ты.
– Имя мое хорошее. Я доволен. Но героической судьбы, как хотелось родителям, не получилось. Видно, подводила фамилия.
Вы познакомились на второй или третий день после твоего приезда в Советский Союз летом 1951 года в гостинице «Москва», куда тебя поначалу поселили. Смеляков все вспоминал два обстоятельства вашей встречи. Первое – как он торопился к назначенному часу, как попал под проливной дождь и вошел в номер, когда с него текло в три ручья. Это бы, может, и забылось, но вот как ты стянул с себя рубашку и надел на него – считал важным. Воспринял этот порыв как некий поэтический знак. А второе обстоятельство уже относилось к его книге «Кремлевские ели», которую Смеляков тогда подарил тебе. Его удивило, что ты взял ее, пролистал все страницы, но не читал, только рассматривал строчки. А потом, довольный, признался:
– Твое лицо похоже на лицо Маяковского, и я боялся, брат, что ты и пишешь, как он, лестницами. (Ты произносил «лестнисами». Звук «ц» в турецком языке отсутствует.) Но второй Маяковский, как второй Шекспир или второй Толстой, литературе не нужен. Нам всем надо стараться идти своей дорогой. А это самое тяжелое дело.
Смеляков рассказывал, что испытал к тебе безоглядное доверие, какое бывает только в раннем детстве. Разговаривать с тобой хотелось так сильно, что он, стеснительный и замкнутый по натуре, стал ходить в гостиницу чуть ли не каждый день. В те первые недели он написал стихи. Они так и назывались «Назым Хикмет в Москве». Ему хотелось, чтобы ты их без усилий понял, и он выбирал нарочно самые простые слова.Не год один,
а десять с лишним лет
хотел увидеть я тебя, Хикмет…
И вот в Москве,
в гостинице «Москва»,
я слушаю спокойные слова.
Передо мною – строен и плечист, —
из стен тюремных выйдя наконец,
стоит планеты нашей коммунист,
ее рабочий и ее певец.
Но прочесть тебе свои стихи Ярослав Васильевич не сумел. Он исчез столь же внезапно, как и появился. Напрасно ты пытался разыскать Смелякова – все вокруг недоуменно пожимали плечами. И только года через полтора Регина Янушкевич, твоя давняя подруга, под большим секретом сказала тебе, что Смеляков арестован, и ходят слухи, будто его посадили из-за Хикмета. Говорили, что однажды подвыпивший Смеляков пришел к тебе в гостиницу, где было много народу, и стал выяснять, как с тобой обращались турецкие тюремщики. А когда узнал, что они тебя пальцем не тронули, то опасно пошутил: «Считай, Назым, что ты и тюрьмы не нюхал. Подумаешь, одиночка! Да у нас за год следствия ты бы такое крещение прошел, что и ад показался бы раем». Говорили, что после этого ты будто бы попросил Союз писателей «оградить себя от дружбы» со Смеляковым, и тогда его арестовали.
Слух этот, как всякая сплетня, оказался живучим и нет-нет да и всплывает кое-где и сегодня.
Ты понял, что кто-то придумал это сознательно и толково, что кто-то хочет посеять вокруг тебя страх, отпугнуть от тебя людей. И ты решил бороться. Начал публично, везде, где только представлялась возможность, хвалить Смелякова, чтобы спасти его. Неоднократно обращался за помощью к Фадееву, просил его передать письмо в защиту честного коммуниста и поэта «наверх», но Фадеев письма отверг и прямо сказал, что помочь Ярославу Смелякову невозможно – он приговорен к 25 годам. А по поводу «слуха» выразил сомнение, но обещал выяснить, и действительно вскоре сообщил, что имя Назыма в деле Смелякова не упоминается. Потом, после 1955 года оказавшись на свободе, Ярослав Васильевич подтвердил правоту его слов. Надо ли говорить, что ты все последующие годы был особенно нежен со Смеляковым.
Но случались у вас и шумные споры, разногласия в оценках творчества некоторых поэтов, неприятие отдельных стихов – этого всего бывало в избытке.
Однажды в Колонном зале ты услышал, как под аплодисменты Ярослав Васильевич прочел стихотворение «Натали» – о жене Пушкина.
Уйдя с испугу в тихость быта,
живя спокойно и тепло,
ты думала, что все забыто
и все травою поросло.
Детей задумчиво лаская,
старела как жена и мать…
Напрасный труд, мадам Ланская,
тебе от нас не убежать!
То племя, честное и злое,
тот русский нынешний народ
и под могильною землею
тебя отыщет и найдет…
Ты страшно разозлился: если Смеляков думает, что таким образом защищает Пушкина – он ошибается! Он грубо оскорбляет его память!
– А ты представь, что Пушкин сейчас сидит в зале и слушает, как ты угрожаешь его жене.
Но Ярослав Васильевич яростно защищался и единственное, что обещал – никогда не читать этих стихов в твоем присутствии.
– Надо было еще хлеще, хлеще, – настаивал он, когда спор уже кончился.
А через несколько лет, когда тебя, Назым, уже не стало среди нас, я вдруг увидела стихи Смелякова «Извинение перед Натали»:
Теперь уже не помню даты —
ослабла память, мозг устал, —
но дело было: я когда-то
про Вас бестактно написали.
<… >
Его величие и слава,
уж коль по чести говорить,
мне не давали вовсе права
Вас и намеком оскорбить.
Я Вас теперь прошу покорно
ничуть злопамятной не быть
и тот стишок, как отблеск черный,
средь развлечений позабыть.
Нет, не могу читать последние строчки без улыбки, в них весь неколебимый характер Ярослава Васильевича.