Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Ах, Вам совсем не трудно это:
ведь и при жизни Вы смогли
забыть великого поэта —
любовь и горе всей земли.
Ранней весной 1961 года Смелякова, Светлова и Назыма пригласили на встречу с молодыми передовиками страны в только что построенную гостиницу «Юность». Встреча была назначена на 5 часов, и ты предложил всем собраться у нас пообедать, «повидаться немножко», а потом вместе ехать к ребятам. После обеда, когда все три поэта дружно задымили, Михаил Аркадьевич спросил тебя, знаешь ли ты другие, неопубликованные стихи Ярослава? И услыхав, что нет, настойчиво советовал уговорить Смелякова их прочесть. Ярослав Васильевич сначала наотрез отказался читать что-либо из лагерного цикла. Все знали, что о тюрьме говорить он не любил. Но в тот день, ветреный, серый, что-то в нем, видно, оттаяло, и он прочел:
Когда метет за окнами метель,
сияньем снега озаряя мир,
мне в камеру бросает конвоир
солдатскую ушанку и шинель…
Он читал сначала тихо, каким-то пересохшим ртом, а потом поднялся, ушел к окну, стоял спиной и читал двору нашему, улице, России через закрытые рамы, не очень напрягая голос, но было полное ощущение, что его слышат в эти минуты все! Он не читал даже, а говорил с теми, кого всегда помнил. Говорил, какой-то особой интонацией выделяя строки:
…и если царство вверят одному
другой придет его поцеловать.
<… >
и если будут вешать одного,
другой придет его поцеловать.
Теперь это стихотворение «Шинель» многие знают, потому что оно было опубликовано в «Новом мире».
Часа через два вы втроем, бросив в зале плащи и кепки, поднялись на сцену «Юности», и был праздник. Ребята наперебой просили читать и читать стихи: «Гренаду», «Постелите мне степь!», «Великан с голубыми глазами», «Хорошую девочку Лиду»…
– Какими бы вы хотели нас видеть? – кто-то закричал из зала.
Светлов: – Нежными!
Хикмет: – Бесстрашными!
Смеляков: – Интеллигентными!
И вы читали, отвечали на вопросы, спрашивали сами. В конце вечера в зале поднялась девушка и сказала, что она с дальнего севера, у них даже телевидения еще нет и она никогда в жизни не видела поэтов. Но ей казалось, что они должны быть обязательно молодыми. А когда вместо поэтов вошли деды (она сделала ударение на последний слог), она хотела даже уйти. А теперь она поняла, что поэты действительно самые молодые и самые красивые люди на нашей планете, и она сейчас при всех порывает со своим новым другом Сашей, потому что он не любит и не понимает стихов. Все развеселились, стали просить помиловать друга Сашу. Настроение было замечательное. Вечер кончился. Мы вышли на улицу. Светлов предложил ехать в ЦДЛ, слушать Новеллу Матвееву.
Незаметно дошли до Комсомольского проспекта и стали ловить такси. И тут Ярослав Васильевич похвалился, что считался большим специалистом по части игры в «балду». Ты не знал этой игры. Смеляков быстро поставил тебя рядом со Светловым, сам встал перед вами спиной, прикрыл глаза правой рукой, согнул левую, засунул ее подмышку, прижал внешней стороной кисти к правому плечу и попросил ударить по открытой ладони… И пошла игра! Вы со Смеляковым угадывали того, кто бил, почти безошибочно, а Михаил Аркадьевич «мазал» под общий смех и беспрерывно «водил».
– У него совершенно нет чувства опасности! – сокрушался Смеляков.
Вдруг перед нами как из-под земли вырос милиционер. Подозрительно оглядев «компанию», он стал требовать, чтобы все немедленно разошлись.
– Вы что, не понимаете, что здесь трасса! – гремел он. – Трасса! Понимаете?!
– Мы стоим на Комсомольском проспекте и не будем его переименовывать, – сказал Смеляков.
Но в ЦДЛ ехать уже не хотелось. Подоспевшее такси всех развезло по домам.
А было ли нам хорошо, Назым? Да. Было. И еще как!
Ты говорил:
– Если я буду так счастлив еще десять дней – я напишу гениальные стихи! Вот увидите. Тогда узнаете, на что я способен! Я еще не написал главных стихов. Все зависит от нее, – показывал он на меня. – Дай мне десять дней.
И никогда ни строчки не писал ни в эти, ни в последующие дни полного согласия с жизнью. Но хорошее настроение высвобождало иную энергию.
Однажды ты целый день проспорил с замечательным поэтом Колей Глазковым, какими должны быть стихи: с рифмой или без. Ты утверждал, что рифмованные стихи тебе надоели хуже горькой редьки и сегодня тебя интересуют стихи с более сложным построением, так называемые белые. А Глазков отстаивал рифму. Спорили вы, спорили, ни до чего не договорились. Разошлись поздно каждый при своем мнении.
Полночи ты ворчал, что в Москве люди ни черта не знают о современной поэзии Запада и новаторские стихи читают в допотопных переводах.
Коля Глазков, видимо, тоже всю ночь думал о тупиковом споре и под утро нашел-таки потрясающий аргумент. Он приехал к нам с первым поездом метро на рассвете, ворвался огромный, опухший от бессонницы, в своих немыслимых сатиновых шароварах и прямо с порога, предвкушая победу, заорал на весь дом:
– Стихи без рифмы – все равно что женщина без волос! Ты, как лев, одним прыжком выскочил из постели и в пандан ему крикнул:
– А ты представляешь женщину, сплошь покрытую волосами?!Помнишь, в июле 1962 года у нас в Москве десять дней проходил Конгресс за всеобщее разоружение и мир.
Ты был на открытии, целый день просидел в президиуме, встретился с кучей друзей и знакомых. Я работала тогда корреспондентом в Агентстве печати «Новости» – АПН – и должна была ежедневно привозить в редакцию репортажи и интервью с зарубежными деятелями культуры. Конгресс проходил в только что построенном Дворце съездов, туда съехались люди из разных стран, и в этом многотысячном море мне было нелегко ориентироваться.
Вскоре тебе надоело, что я каждый день ухожу из дома, и ты взял ситуацию в свои руки. Ты приехал на Конгресс и пригласил к нам домой на ужин человек тридцать своих друзей. Ты сказал:
– Мы все сделаем за один вечер, и ты освободишься.Господи, как мы все успевали, Назым? Ведь у нас не было никаких домработниц. Только лифтерша Шура стирала тебе рубашки до ослепительной белизны. Две белоснежных рубашки в день каждое утро ждали тебя, а в остальном мы крутились сами и постоянно кормили людей в таком количестве, что сейчас мне даже страшно вспомнить о нашем «ресторане».
Вот и на этот раз я сварила ведро турецкого плова, напекла русских пирогов – стол был простой, но душистый, вкусный. Наш славный стол, если бы он мог однажды заговорить! А потом, когда плов и пироги были съедены, ты сказал:
– Друзья мои, мы все ели, пили, а теперь давайте помечтаем немножко вместе.
И, поглядывая на меня – вот, мол, учись журналистике – начал блиц-интервью:
– Я только что узнал на нашем Конгрессе, что все государства мира сегодня тратят на оружие более 120 миллиардов долларов в год. Если бы каждому из вас дали эти деньги в руки, на что бы вы их потратили?
Математик из Афганистана Абдул Гаффар Какар, поляк Длусский, молодой иракский поэт Аль Баяти, Андрей Николаевич Туполев, знаменитый ливанский архитектор Антуан Табет, французский писатель Пьер Куртад, Пабло Неруда да и почти все остальные наши гости решили на эти военные деньги строить дома, больницы и университеты, финансировать жизнь экономически отсталых и голодных народов – Ну а ты, Мигуэль? – спрашивал Назым. – Это мой большой друг, а, кроме того, знаменитый писатель Гватемалы Астуриас.
– Я пошел бы к самым крупным страховым компаниям, – отвечал Мигуэль Астуриас, улыбаясь, – и застраховал бы на эти деньги мир во всем мире.
– Ну, Карло, – обернулся Назым к итальянскому художнику и писателю Карло Леви, – у тебя в кармане 120 миллиардов!
Карло неуклюже зашевелился – наше кресло ему тесно, и со своей добродушной улыбкой проговорил:
– Я очень плохой администратор, Назым, и в экономике не разбираюсь. Но даже если бы я просто разбросал эти деньги по миру, это было бы в сто раз лучше!
Наш гость из Мозамбика оказался в самом трудном положении. Он говорил только на своем языке, и все-таки мы, наперебой помогая ему понять смысл вопроса, получили от него точный ответ. Он вынул из кармана деньги и приклеил их скотчем к рисунку Пикассо «Голубка», висевшему на стене. А потом он угощал всех кофе по-мозамбикски.
Тут Карло Леви сказал, что лучше всего варят кофе, конечно, в Италии и извел несметное его количество, но даже сам не смог пить то, что приготовил. Тогда ученый американец пошел на кухню варить кофе по рецепту своей жены. Вот это был напиток! Но бразилец сказал, что все они ничего не понимают. Бразилец, чтобы никого потом не обделить самым вкусным кофе на свете, варил его в кастрюле, колдовал долго. Все время подсыпал сахар до тех пор, пока не образовался сироп. Он внес кастрюлю как драгоценность и разливал свой кофе в маленькие чашки по глотку. Но и тут Карло Леви не упустил повода, чтобы обругать «черный джем». Он вновь рванулся было варить итальянский кофе, но все смеялись и держали толстяка в кресле. Тогда он сказал:
– Ничего у вас не получится! В Москве вода не годится для кофе! Она создана только для водки! Поэтому московская водка самая лучшая в мире!
Акпер за полночь партиями развозил наших гостей. Несмотря на позднее время, расходились нехотя. Так в нашем доме было всегда…
Утром я перепечатала интервью Назыма набело и попросила его подписать. Моя редакция о таком журналисте и не мечтала.
– Ну, что ты, Вера, я же для тебя делал, чтобы у тебя было меньше работы…
Но я настояла на своем. А уезжая на конгресс, сказала, что сам он промолчал, так что теперь ему слово… Вечером, когда я вернулась домой, Назым показал мне только что написанную статью «Если бы у меня было 120 миллиардов долларов…» Через день ее многие прочитали у нас и за рубежом. Так мы жили и помогали друг другу.А помнишь, Назым, как года через полтора нашей общей жизни я в первый раз взбунтовалась?
Плакала, кричала даже:
– В этом доме невозможно жить! Проходной двор! Килограммами мелю кофе! Не знаю, сколько сядет обедать людей – пять или десять. Парю, жарю, варю! Перемываю горы посуды, и нет этому конца! И еще нужно читать, писать и хорошо выглядеть! Я больше не могу, я не выдержу, я сдаюсь…
Помню, чем были вызваны слезы. Денег не было настолько, что я потихоньку от тебя начала продавать свои вещи. И когда я продала свою голубую мохеровую кофту, твой подарок, Раисе – моей Райке, понимаешь, продала за сорок рублей, я поняла, что это конец! Я взбунтовалась. Нам ведь никто не помогал по дому. Лифтерша Шура прибегала на полтора-два часа постирать и открахмалить твои рубашки. Она очень заботилась о тебе, но у нее, работающей девушки, времени было мало.
Ты удивился, притих, сказал:
– Ты права, нормальный человек так жить не может. Извини меня, миленькая, я и сам страшно устал от этой суеты. С сегодняшнего дня, – и ты хлопнул в ладоши, – все изменится! Спальня будет твоей территорией. Даже я буду входить в нее по стуку.
И с тех пор ты, Назым, действительно, раз пять постучал в эту дверь. Но люди… Их не было недели две, а потом все пошло по-старому. 31 мая 1962 года ты написал про мою усталость, не про ту, что я сейчас вспомнила, про другую…Ты устала. Тебе со мной тяжело.
От рук моих тяжело.
От взглядов моих, от тени моей тяжело.
Словами моими тебя, как пожаром, жгло.
Колодками
тебя тяготили мои слова.
Настанет, неожиданно настанет день,
И ты ощутишь, как тяжелы мои шаги,
мои удаляющиеся от тебя шаги,
И эта тяжесть будет тяжелее всех для тебя.
Да, в счастливые дни ладились все дела. Мир радовал, и не выл ветер за окном. Было все, кроме стихов. Потом камнем падала новость или неосторожное слово, тревоги, огорчения. Вместе с морщинами на лбу, вместе с тяжестью в груди, отчаянием вдохновенные стихи слетали к тебе с небес.
Ты испытал боль, узнав, что генсек Турецкой компартии Билен с партийным именем Марат оказался ничтожным завистливым человеком.
Марат по ночам врывался к нам в спальню:
– Чем вы здесь занимаетесь! Назым, ты больной, тебе спать надо!
А ты сидишь на голубом диване и диктуешь мне перевод статьи к утру. Марат, увидев исписанные страницы на журнальном столике, замолкает на полуслове:
– Я думал, вы… – и увидев блеск в твоих глазах. – Почему ты не жалеешь Веру, Назым?
Ты произносишь по-турецки:
– Здесь моя спальня, а не бюро турецкого генсека! И мне инспектор нравов в доме не нужен!
Никогда не забуду, как в дни ХХII съезда КПСС тебя не пригласили в Кремлевский дворец.
– Там все корреспонденты, даже буржуазные, там все, а меня не позвали! Неужели я опаснее буржуазных корреспондентов?! За что? Меня забыли или не хотели позвать?
Ты просил Билена:
– Узнай у них, почему так случилось? Ты же каждый день встречаешься с товарищами.
Тот важно обещал выяснить причину. Он видел, как ты мечешься по дому, умирая от ярости, от унижения, от того, что поганая ситуация тебя так волнует. А Билен любил интригу, любил понаблюдать за процессом страдания. Он приезжал к нам из Кремля обедать каждый день в перерывах между заседаниями съезда вместе со своей Марой. Жена турецкого генсека с плебейским высокомерием называла турок не иначе как цыганами. Но она, всего лишь домохозяйка, получила пригласительный билет на съезд! Они с Биленом угощали тебя съездовскими «делегатскими» сигаретами, показывали спецсувениры, о событиях и выступлениях рассказывали так, что никогда нельзя было понять их собственного к ним отношения. Когда они уходили, я говорила:
– Билен сказал тебе, в чем дело?
– Нет.
– Ну, ты бы спросил его…
– Вера, сколько раз можно спрашивать! Спрашиваю каждый день – не отвечает.
– Как не отвечает?
– Как всегда. Смотрит мне в глаза и молчит.
Потом в январе 1962 года, получив советский паспорт, ты сам задал этот и несколько других вопросов, волновавших тебя давно, в ЦК КПСС. Оказалось, что Билен сам просил не приглашать тебя на съезд якобы из-за болезни, хотя у тебя года два и насморка-то не было. Но ему, естественно, поверили.
Сначала ты кипел, хотел публично дать ему по морде, грозился его разоблачить.
– Вот теперь я все узнал. Что мне делать? Мы же будем встречаться, вынуждены иногда вместе работать!
Потом успокоился, решил послать его к чертовой матери.
– Не хочу даже коснуться этого вопроса. Буду с ним говорить только по делу, которое нас связывает. В остальное время буду молчать. Он умер для меня.Я знаю, что приезжая в Лейпциг, в резиденцию Билена, ты именно так и вел себя с ним. А он до сих пор все удивляется, как ты изменился, замкнулся в последнее время. Да, Назым, люди упорно верят в тайну своей подлости.
Мы будем вместе, и вот однажды ты уедешь. Уедешь без меня, потому что я не могла даже представить себя в Германии. Все-таки война закончилась еще совсем недавно.
– Я сейчас поеду в Лейпциг, а то этот черт Марат собирался мне выговор давать, что я партии не помогаю. Назло мне устраивает такие вещи, что я должен как чиновник какой-то три месяца у него перед носом сидеть… Не знаю, что делать. Почему три месяца, откуда он это взял – никто не знает. И главное, у меня месяца никогда нет для спокойной работы, а тут три! Это чтобы меня постоянно держать в напряжении, потому что он знает, я человек дисциплинированный и буду мучиться оттого, что ехать не могу. Но ведь это произвол, глупо. Ах, Марат, Марат…
Так вот, в конце лета ты решил отдать ему эту партийную дань и поехать на двадцать дней в Лейпциг. А я в это время заканчивала курсы шоферов. Ты мне сказал:
– Учись водить машину хорошенько, чтобы мы сразу могли уехать в Коктебель, когда я вернусь из Германии. Я так мечтаю поехать вдвоем с тобой на машине.
Ты уехал ненадолго, но как много стихов – неотправленных писем ты привезешь мне из города Лейпцига. 27 августа 1960 года ты напишешь мне стихи, которые начали слагаться давно.