Тулякова-Хикмет Вера
Шрифт:
Помнишь то утро, Назым?
Две недели спустя мы вышли на бульвар Сен-Мишель и увидели, что он весь оклеен громадными фотографиями, где Хрущев замахивается кулаком на Андрея Вознесенского. Ты возмутился:
– Это фальшивка!
Все-таки у тебя оставалась надежда.
– Надо скорее возвращаться в Москву.Да, Назым, я помню, как после встречи нашего последнего Нового 1963 года ты вдруг сдался. Мы страшно устали в те дни. Суматошная рождественская неделя. Слишком много встреч, слишком много ходьбы, суеты и волнений, идущих из Москвы.
В последнее утро старого года мы проходили по Елисейским полям, и ты заставил меня войти в маленький магазинчик для миллионеров. Ты шептался с девушкой в углу, как заговорщик, она радостно кивала тебе и улыбалась отнюдь не дежурной улыбкой. Через минуту возле моих ног стояли связанные из золотых нитей тапочки-туфельки небесной красоты. Безумие! Деньги наши были на исходе, но ты вытащил откуда-то из загашника похрустывающие франки. – Арагон взял цикл моих стихов, и вот теперь я, наконец, могу подарить их тебе. Ах, как прав Пьер Куртад! В Париже с любимой женщиной хочется быть миллионером. Мне так совестно, что ничего не могу тебе купить. А сколько вещей здесь создано для тебя…
Нет, в то утро все еще было в порядке.
Вечером ты попросил меня надеть золотые тапочки. Я пыталась протестовать:
– Они же летние! Не по сезону, не принято, я буду смешной.
Но ты умолял.
– Значит, я дурак был? Значит, зря? Значит, могу не увидеть их на твоих ногах… Мы же идем к друзьям. Они меня поймут. – И агитировал меня то ли в шутку, то ли всерьез. – Еще, надевай, прошу тебя, красный костюмчик! Ты – женщина из страны Революции, из страны Красной площади, ты должна выглядеть, как красное знамя!
– Cегодня же Новый год, а не годовщина Октября!
– Да просто идет тебе, понимаешь, красный цвет! Идет! Я сдалась и надела все, что ты хотел.
Этот Новый год мы встречали в Париже в гостеприимном доме еврейской поэтессы Доры Тейтельбойм и ее мужа, замечательного кардиолога Гершеля Майера. Оба были коммунистами, романтиками, деятельными людьми больших собраний и митингов. Они с Дорой рассказывали нам, как преследовали их в Америке, как они не выдержали и переехали во Францию.
В доме у них просто, спокойно. Когда мы вошли, гости уже сидели в гостиной на длинных Дориных диванах. Ты целовал руку изящной жены Мигеля Астуриаса, потом Вере, жене Жоржа Садуля, потом женам журналистов – их здесь было несколько, – потом расцеловал Элиану, жену Шарля Добжинского, а потом уже бросился с объятиями к самому Шарлю, своему любимцу и переводчику.
Я смотрю на Шарля. Он француз еврейского происхождения. Глядя на его умное спокойное лицо, лучистые глаза трудно представить, что вместе с родителями он попал в гитлеровский концлагерь, шестилетним ребенком бежал оттуда и единственным из семьи остался в живых. Стал коммунистом. Я знаю, он ничего не забыл. Он хороший человек, наш Шарль, братишка мой.Париж, 13 декабря 1963 г.
Бесконечно дорогая Вера, я должен был написать Вам несколько месяцев тому назад. Хотел написать сразу, как только к нам пришло это страшное известие, поразившее нас до глубины души. Но в минуты, когда утешения нет и когда смерть образует пустоту, которую ничем нельзя заполнить, я плохой утешитель. Мир без Назыма – как человек без рук или без глаз, потому что благодаря таким поэтам, как он, мы яснее понимаем жизнь, и ночь не кажется нам такой бесконечной. Очень трудно привыкнуть к тому, что его нет. И все-таки жизнь продолжается, как будто ничего не случилось, потому что жизнь – огромное, жестокое колесо. Оно катится сквозь воспоминания и сердца, не останавливается даже тогда, когда давит на своем пути живое существо. Несколько дней тому назад вернулась из Москвы Дора. Она рассказывала нам о Вас с таким чувством дружбы и нежности, что мы до сих пор находимся под впечатлением. Но не думайте, что Элиана или я забыли Вас. Мы думали о Вас так часто, мы говорили о Вас, и у нас сжималось сердце при мысли, что разбилось счастье. Вы и Назым были для нас олицетворением большой и сияющей романтической любви. У Назыма светилось лицо, когда он смотрел на Вас, и это согревало, это наполняло нас радостью; мы видели, что наш дорогой поэт после стольких лет страданий, героической борьбы выиграл право быть просто счастливым, что он обрел эту лучистую свободу, когда любовь и поэзия, как у Поля Элюара, сливаются воедино.
Теперь нам предстоит защищать наследие Назыма, защитить правду, о которой он постоянно говорил с таким мужеством. При жизни он стал легендой. Но нельзя, чтобы легенда заслонила его самого, чтобы она заслонила настоящего человека и поэта. Его поэзия – это наше добро, наш бесценный капитал, и мы обязаны сделать так, чтобы она приносила плоды всем.
Дора Вам говорила, что вышла моя книга «Опера космоса». Назым любил ее. Большие куски из книги я читал ему еще в отеле «D’Albe», в этой незабываемой маленькой комнатке, где вы жили, как два студента. Не прошло и года после нашей последней встречи. Когда я думаю об этом, у меня сжимается сердце. Назыма больше нет, но борьба, которую он вел, не окончена. Я убежден, что его правда победит глупость и зло тех, кто хочет помешать истории двигаться вперед.
Дора сказала, что Вы начали книгу. Написав ее, Вы можете многое сделать для Назыма. Надо до конца сказать правду, не боясь ничего. Мы переведем эту книгу, потому что Назыму нужен Ваш голос.
Голос любви – это единственное, что воскрешает поэтов. Дорогая Вера, мы с Элианой нежно обнимаем Вас и надеемся, что Вы доставите нам радость и приедете в Париж. Наш дом открыт для Вас. Назым говорил: «Ты умрешь, чтобы жили люди… и ты умрешь, прекрасно сознавая, что нет ничего более прекрасного, ничего более верного, чем жизнь… потому что чаша жизни на весах тяжелее». Мужайтесь, Вера, поэзия живет с нами.
ШарльНавстречу тебе поднялся радостный Мигель Астуриас. Вы шутили, смеялись, выясняли, кто последним видел Пабло, и в эту новогоднюю ночь еще много раз возвращались в разговоре к своим друзьям – Неруде, Жоржи Амаду, Гильену. Говорили об их книгах, стихах, женах, вспоминали и смешное, и грустное. Все вы, в разное время отлученные от родины, испили одну тоску. Когда я видела вас вместе, мне казалось, что даже внешне вы все были чем-то похожи друг на друга, как дети одной матери – свободы.
Новогодний стол, как всегда у этих добряков Доры и Гершеля, был щедро уставлен разносолами и напоминал московское застолье. Ты набросился на еду с такой жадностью, что Гершель испугался:
– Назым, ты не должен так много есть! Это страшно опасно для тебя!
Сигарета зажата в твоих зубах – одну бросаешь, другую закуриваешь. Светлые глаза Гершеля становятся круглыми.
– Зачем ты куришь, Назым? Тебе же нельзя!
– Послушай, оставь меня, брат, – смеешься ты. – Я столько лет просидел в тюрьме. Мог курить и пить, да нечего было. Потом вышел. Свобода! Но опять нельзя – инфаркт. Врачи не велят. Теперь я снял с себя все запреты. Оставшиеся годы я буду делать то, что захочу, черт побери! Я хочу жить, понимаешь, жить! По-человечески!
– Лучше пей коньяк, даже кофе, но не кури, – упорно твердит Гершель. – Вера, иди сюда, – зовет он меня. – Я хочу говорить при ней. Так вот, Назым, если ты не бросишь курить…
– Я не могу, брат. Я люблю курить. И как! Когда не курю, страшно хочу, только об этом и думаю. Начинаю себя удерживать, но так нервничаю, что вреда больше получается, чем от курева. Смог тебе объяснить?
– Но ты убиваешь себя, Назым! Я говорю тебе как врач.
– Все вы врачи ни черта не понимаете, – смеешься ты. – Один врач, очень известный в Европе, сказал мне: «Товарищ Назым, вам нельзя летать на самолете – это смерть для вас, только поездом». Я путешествовал только поездом. Сколько лет! Другой врач сказал недавно: «Вы ездите поездом, но ничего для вас не может быть страшнее! Тряска, которую вы испытываете в поезде – смерть для вас. Только самолетом!» Теперь я летаю, даже летал на Кубу, и хорошо себя чувствую. Третий врач заставлял меня круглый год носить шерстяное белье. Я круглый год потел, и маленького сквозняка было достаточно, чтобы я лежал с воспалением легких. Два, три, четыре раза в год я обязательно болел воспалением легких! Вера заставила меня бросить это белье, и вот я три с лишним года не болел вообще. Даже насморком. Недавно один врач в Румынии мне сказал: «Можете курить до десяти сигарет в день, но кофе для вас смерть». Теперь ты говоришь – лучше пей кофе, но не кури. Пока вы между собой не договоритесь, что можно, а чего нельзя – я не буду вас слушать! Вот так, извини, брат.
– Я сейчас говорю тебе не как врач, вернее, не только как врач, а как коммунист и твой друг, – продолжает Гершель. – Если не бросишь курить сегодня, ты с твоими сосудами проживешь пять, от силы шесть месяцев, понимаешь?!Ты прожил пять месяцев и три дня после этого разговора, Назым. Мне страшно. Предсказание Гершеля сбылось.
Париж, 13 декабря 1963 г.
Дорогая Вера,
Дора вернулась из Москвы и, кажется, именно с Вами она провела там самые хорошие часы. Она говорит о Вас с такой огромной нежностью, что мне захотелось написать Вам несколько слов и сказать, что Вы всегда в наших сердцах и мыслях. Шарль, Дора и я постоянно вспоминаем, как лишь несколько месяцев назад мы, пятеро, были вместе. Я и тогда ощущал ценность тех вечеров, однако теперь кажется – бесконечность отделяет нас от них. Я часто спрашиваю себя, что же такое излучал Назым? Какая-то странная магнетическая аура исходила от него, и каждый чувствовал, как его неотразимо влечет к Назыму. Он стоит перед моими глазами во весь свой большой рост, и кажется, что его мудрые, проницательные глаза с безмерным человеческим теплом видят тебя насквозь, понимают и сочувствуют тебе. Говорят, любовь таинственная, часто необъяснимая вещь. Но любовь для Назыма была такой естественной и неизбежной! Он оставил с нами свое человеческое тепло, свое дыхание. Все это зажигает и сплачивает нас, делает жизнь выносимой.
Я думаю о выпавшем Вам счастье знать и любить такого человека, чей дух, я знаю, Вы будете делить с другими и нести дальше. Я надеюсь, что Вам удастся передать в работе, которую Вы пишете о нем, великую простоту, прямоту, искренность, высочайшую честность – все, что отличало его от многих других.
Мы желаем Вам, Вера, хорошего здоровья. Будьте всегда энергичной и сильной, выполняя то, за что Назым боролся всю жизнь. И давайте надеяться, что мы встретимся. Я и Дора желаем вам счастья и всего наилучшего.
ГершельПервые дни твоего последнего года. Мы входим в дом № 18 на набережной Сен-Мишель. Высоко над нами, на шестом этаже в мансарде живет Абидин. Я уже бегала несколько раз к нему в мастерскую-квартирку. Ты поднимаешься впервые. Мне кажется, я никогда не видела таких вытянутых этажей, как в этом старинном доме. «Самое страшное для сердца Назыма – лестницы», – предупреждали меня врачи. Тебе предстоит преодолеть километры ступеней, и я боюсь. Абидин и Гюзин тоже боятся, но ты настоял на своем, и мы уступили. Ты любил Абидина и будто почувствовал последнюю возможность увидеть его дом и картины. Медленно идем наверх.
А там тебя ждет сюрприз. И какой! Абидин заказал обед в Стамбуле, его только что привезли на самолете. И вот на столе одно за другим возникают турецкие блюда, теплые, бесценные угощения родины. На улице мороз, в соседней комнате потрескивают поленья в камине, а на столе горячие фаршированные мидии, любимые тобой с детства, овощи и масса чудес – «наших», «оттуда». Аромат твоей родины. Праздник. Спасибо, Абидин.
– Как жаль, что не смогу угостить тебя моим Стамбулом, – все повторяешь вечером в отеле «D’Albе».Ты говорил на набережной Неаполя:
– Поедешь в Стамбул без меня. Просил в Каире:
– Сделай это для меня, иди в мой город. И смотри Анатолию тоже, и Анкару, и Измир, и маленькие города, и деревни, и базары, и наши свадьбы, и мою тюрьму.
Частенько приговаривал в Москве, собираясь лечь спать:
– Тебе же будет интересно увидеть Турцию, которая странным образом вошла в твою жизнь……А в Измире тополя
выбегают на поля,
Чакыджи меня зовут,
Эй, спалим все дворы!